Расплата
Расплата читать книгу онлайн
Узел действия завязывается в далеком 1945 году, когда немцы в отместку за убийство полицая расстреливают родителей и сжигают дом 12-летнего Антона Стейнвейка. В течение всей своей дальнейшей жизни Антон, сам того не желая, случайно натыкается то на одного, то на другого свидетеля или участника той давнишней трагедии, узнает, как все происходило на самом деле, кто какую играл роль и как после этого сложилась жизнь каждого.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В один прекрасный день он оказался владельцем четырех домов, так как, не перебравшись пока что в Тоскану, он все же хотел отдыхать где-то по выходным и купил в Гелдерланде маленькую ферму, на которую когда-то указал ему Де Грааф. Саския и Сандра, конечно, тоже могли туда приезжать, так же как и в тосканский дом, если удавалось организовать отпуска в разное время. Саския вышла замуж за музыканта, гобоиста международного класса, который был немного моложе ее, обладал запасом здорового юмора, имел, как и она, ребенка от предыдущего брака и коллекционировал, как Антон, собственные дома. (Г-жа Де Грааф не слишком радовалась этому браку; но Саския всегда отличалась от своих подруг — девушек в плиссированных юбках, туфлях на низком каблуке, шелковых платках на шее и жемчужных ожерельях, которые знали лишь о том, что принадлежат к определенному сословию, но почти ничего сверх этого.) Только раз они отправились в отпуск в Италию вчетвером, плюс трое детей. И если там проявлялось каким-то образом все еще существовавшее между Антоном и Саскией взаимопонимание, Лисбет иногда злилась, а муж Саскии смеялся над этим: он очень хорошо понимал, что именно взаимопонимание способствовало их разрыву. Лисбет, самая младшая из четверых, не во всем разбиралась, но в то же время в чем-то превосходила их всех. Со временем ее стали называть «Мамой», что доставляло Антону удовольствие.
Мигрень, казалось, уменьшалась по мере того, как он становился старше, но к сорока годам у него начались другие трудности: в течение года он чувствовал себя подавленным и усталым, кошмары нарушали его сон, и сразу после пробуждения его посещали заботы и страшные предчувствия — что это никуда не годится — четыре дома, что он бросил Сандру на произвол судьбы, и прочее, и прочее, и прочее. Как сорвавшийся осенний лист, непрерывно кружил в нем клочок такого отчаяния, какое он до сих пор испытывал, только когда пациент умирал у него на руках: в одну секунду человек превращается в ничто. Он выпрямляется, все молча выпрямляются, все аппараты останавливают, одной рукой он снимает повязку, закрывавшую рот, другой — шапочку и выходит — шаркая подошвами, опустив голову — из операционного зала. Именно тогда, жарким днем в Италии, с ним случился кризис, который, казалось, был не только высшей точкой, но и концом тех тревожных месяцев.
Так как мясник в деревне не торговал ничем, кроме телятины, Лисбет с Петером поехали с утра в Сиену. Обычно покупки в городе он делал сам, чтобы заодно побродить немного по террасам Il Camo [95], чья древняя, несравненной красоты раковина являла собою яркий пример отсутствия прогресса и в строительном искусстве тоже, но в то утро он плохо себя чувствовал и остался дома. Он немного почитал — и вдруг заметил, как тихо вокруг. Взгляд его упал на белую настольную зажигалку в форме игральной кости, подаренную ему когда-то родителями Лисбет. Он начал беспокойно бродить по лабиринту беленых комнат, подниматься и спускаться по винтовой лестнице с неровными ступеньками; время от времени он пытался сесть, но от этого становилось еще хуже, и он сразу вставал. Но что значит — хуже? У него ничего не болело, температуры не было, все было в порядке, и в то же время ничего не было в порядке. Он хотел, чтобы Лисбет с Петером вернулись — они должны немедленно вернуться. В нем начиналось что-то, чего он не понимал; он суетливо подбежал к краю террасы — далеко внизу исчезала за холмом с развалившейся мельницей проселочная дорога. Он прошел сквозь дом, вышел через парадную дверь и по крутым ступенькам поднялся на улицу, которая проходила на уровне крыши его дома. Может быть, они решили сначала погулять где-то поблизости — но машины не было на месте. Слишком просторная для деревни площадь, на которой не росло ни одного дерева, казалась залитой кипятком. По ней шли только старик и старуха в черном; в черной резкой тени церкви тоже сидели старики, но те мужчина и женщина шли, залитые солнцем: две обугленные фигуры в ослепительном свете.
И, пока он там стоял, серая гора поднялась и приливной волной обрушилась на него. Он скатился вниз по ступенькам, захлопнул за собою дверь и, дрожа, огляделся. Неподвижные оштукатуренные стены, кричаще белые — кричали ему в лицо, серпантин лестницы, грубые деревянные балки — все излучало опасность, которая расшатывала что-то в его мозгу. Скала пробилась не только сквозь известку, но и сквозь его голову. Прижав руки к груди, он вышел на террасу: кипарисы, кипарисы на холмах пылали черными факелами. Он почувствовал, что стучит зубами, как ребенок, выходящий из моря, но ничего не мог с этим поделать. Что-то случилось — нет, не с ним, а с миром. Цикады верещали. Задыхаясь, он вернулся в дом: красные плитки пола; над камином висело его старое зеркало, то самое, с putti; черные глаза игральной кости. Он знал, что должен сдерживаться, не давать этому овладеть собою. Он сел за стол, на стул с прямой спинкой, маленький итальянский стул с плетеным сиденьем, спрятал нос и рот в ладонях, закрыл глаза и попытался расслабиться.
Таким — неподвижным, но дрожащим, как статуя во время землетрясения, — нашла его Лисбет, вернувшись домой. Увидев его безумный взгляд, она, ничего не спрашивая, немедленно позвонила доктору. Антон посмотрел на Петера и попытался улыбнуться. Потом перевел взгляд на сумку, полную продуктов, которую Лисбет поставила на стол. Сверху лежал сверток: бумага раскрылась, распустилась, как цветок, показывая его содержимое — кровоточащий кусок мяса.
Доктор явился немедленно — всем своим видом показывая, что ему все ясно и удивляться таким вещам не следует, — и сделал Антону укол, после которого тот проспал пятнадцать часов и на следующее утро проснулся как ни в чем не бывало. Доктор оставил еще рецепт на валиум — принимать, если опять станет плохо, — но Антон его немедленно порвал. Не потому, что он мог выписать себе любой рецепт, но потому, что знал: стоит только начать, и он будет глотать пилюли всю жизнь. После этого приступы повторялись еще несколько раз, но были гораздо слабее и наконец прекратились совсем — словно потеряли силу после того, как он разорвал рецепт, показав этим, что способен контролировать ситуацию.
Только своему дому и виду с террасы он не смог простить происшедшего; с того дня они утратили свое совершенство: так шрам портит красивое лицо.
Время шло. Он рано поседел, но не облысел, как отец. В то время как вокруг него люди внешне пролетаризировались — с той же скоростью, с какой исчезал пролетариат, — он продолжал носить английские пиджаки и клетчатые рубашки с галстуком. Постепенно он вошел в возраст, в каком были знакомые ему старики в ту пору, когда он с ними только-только познакомился. Это было удивительное открытие, приведшее к тому, что и на старых, и на молодых людей, а в первую очередь — на себя самого, он стал смотреть другими глазами. Наконец он стал старше, чем был его отец, и ощутил как бы превышение своих прав, за которое его могли и выбранить: Quod licet Jovi, поп licet bovi! [96] Раньше он никогда не использовал поговорок — вроде «Сделанного не воротишь», или «Лучшее — враг хорошего», или «Исполнение желаний не приносит радости», — а теперь достиг возраста, в котором подобные высказывания часто точно выражали то, что он хотел сказать. Он пришел к открытию, что это были не просто неловкие клише, но что в них запечатлелась квинтэссенция жизненного опыта многих поколений — хотя по большей части опыт этот обезоруживал. В них не содержалось мудрости богоборцев, так как у тех нет мудрости, но к ним он себя никогда и не причислял. От этого он уберегся.
После смерти тети он поставил ее портрет в рамке на письменный стол, рядом с портретом дяди: не в одном из своих домов, но в больничном кабинете. Во второй половине семидесятых годов умер и Де Грааф. На его похоронах было гораздо меньше людей, чем на тех, прошлых. Был Хенк, с поседевшими усами, и Яап, с совсем побелевшим хохолком, но министр и бургомистр уже умерли, так же как священник, поэт и издатель. И Такеса — его он никогда больше не видел — тоже не было; когда Антон спросил о нем, все говорили, что он, должно быть, еще жив, хотя в последнее время никто о нем ничего не слышал. Через несколько недель умерла и его бывшая теща. Когда он второй раз подряд сидел в том же крематории рядом с Сандрой, Саскией и ее мужем и смотрел на гроб, опускающийся в огненный подвал, то удивился, что ее блестящую черную палку с серебряным набалдашником не положили на крышку, как кладут шпагу на гроб генерала.