История одного мальчика
История одного мальчика читать книгу онлайн
Эдмунд Уайт родился в Цинциннати в 1940 году. Преподавал в Йельском и Колумбийском Университетах, Нью-Йоркском Гуманитарном Институте. Был контрибютором The New York Times Book Review, Vogueи Vanity Fair.В 1983 году получил стипендию фонда Гугенхейма и награду Американской Академии и Института искусства и литературы. Роман „История одного мальчика“ одно из наиболее известных произведений писателя. Это откровенный текст, раскрывающий психологию современного американского подростка. На русском языке издается впервые.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мы направлялись к бетонному пирсу, достаточно широкому для проезда грузовика. На дальнем его конце люди ловили корюшку, которую серебристыми косяками заманивали в сети с помощью запрещенных фонарей. Мы подошли полюбоваться, как мелькают блики света на этом мокром, извивающемся драгоценном металле, добываемом на озерных приисках. Прямо мне под ноги вывалили сеть, и я увидел, как, изгибаясь дугой, впадают в панику и гибнут эти холодные существа. Том знал одного из ребят, и тот дал нам пару десятков рыб, которых мы принесли в дом Веллингтонов.
В полночь, когда все легли, Том вдруг решил, что мы хотим есть и надо немедленно пожарить корюшку. Запах горьковатой молодой рыбешки в горячем масле выманил миссис Веллингтон сверху, из ее маленькой гостиной, где она обычно дремала, смотрела телевизор и листала книги о садоводстве и породистых собаках. Протирая глаза, она неслышно спустилась на кухню, привлеченная запахом жарящейся рыбы, запахом запретного плода — запретного, потому что произрастает он в том царстве, куда мы долго не смеем войти. Я был уверен, что она нам нагрубит — она хмурилась, правда, всего лишь из-за яркого неонового света на кухне.
— Что здесь происходит? — спросила она, и при этом, похоже, прозвучал, наконец, ее подлинный голос, прозвучали скудные, вялые интонации прерий, где она выросла. Вскоре она уже разливала в высокие стаканы молоко и накрывала для нас на стол. Я еще никогда не видел, чтобы взрослые вели себя так естественно, как она, мы с ней как бы принадлежали не к двум разным поколениям — бунтующему и угнетающему, — а к одному и тому же объединению голодных, пасущихся на воле существ. Казалось, она легко покоряется сыновней воле, и эта уступчивость без лишних слов говорила об уважительном отношении даже к столь молодому и неряшливому мужчине. Что до моей матери, то на словах она признавала главенство мужчин, но слишком долго шла по жизни своим путем, чтобы постоянно придерживаться такого чисто декоративного верования.
После ночного ужина Томми взял гитару и запел. Мы с ним не раз наведывались в городской Центр народного искусства послушать, как босоногая женщина в длинной выцветшей юбке, перебирая струны цимбал, речитативом исполняет песни елизаветинской эпохи, или, не помня себя от страха, внимать — здоровенной чернокожей, коротко стриженной лесбиянке, басом оплакивающей в блюзе свою судьбу. Этот Народ — эти улыбающиеся дюжие фермеры, эти упитанные, пышущие здоровьем подростки в трещащих по швам детских комбинезончиках, эти беззубые бывшие арестанты, эти белоглазые жертвы пыльных бурь — этот Народ, едва различимый на старых снимках, в старых фильмах и на фресках в Управлении технического прогресса, готов был, как мы надеялись, вновь сыграть решающую роль в истории и в нашей жизни.
Стремлением к этому, этой надеждой на братство и равенство и были проникнуты песни Тома. Нас немного (лишь немного) беспокоило то, что мы могли оказаться недостойными Народа презренными обывателями. Нашей эрудиции уже хватало на то, чтобы насмехаться над некоторыми исполнителями народных песен за их „коммерческие“ аранжировки, их „легковесность“, их измену душераздирающей простоте, свойственной настоящему трудовому люду. Стараясь быть как можно более приятными и популярными, дабы в точности соответствовать господствующим в повседневной жизни причудам, мы в то же время питали отвращение ко всякого рода попыткам втираться в доверие. Нас приняли в клуб, где высокий, обезображенный шрамами и увешанный золотыми драгоценностями негр с желтоватыми от болезни печени глазами раздумывал в свете прожектора над полуимпровизированной балладой перед затаившей дыхание восторженной публикой, состоявшей из беззаботных белых подростков (при выходе из зала невольно услышавших от недавно избранного президента нашего Клуба объединенных наций: „Черт возьми, из-за этого чувствуешь себя попросту пустозвоном. Даже теряешь веру в собственные ценности“).
Конечно, главным достоинством народной музыки было то, что она давала мне возможность смотреть на Томми, пока он пел. После бесчисленных неудачных попыток, после настраивания, перестраивания и пробного исполнения недавно или плохо выученных гитарных ходов, он принимался, наконец, аккомпанировать себе и петь одну великолепную балладу за другой. Голос у него был высокий и резкий, руки — грязные, а линялая голубая рабочая рубаха из-за его старания довольно скоро прилипала к спине и груди, покрываясь темно-синими пятнами. В то время как в разговоре он избегал определенности или философствовал, явно не чураясь холодной шутливости, пение переполняло его страстью и было ее простым проявлением. А я в кои-то веки получал возможность смотреть на него и смотреть.
Порой, когда ночью он засыпал, я изучал композицию серых пятен над его ромбовидной подушкой, тех пятен, которые образовывали лицо, и в мечтах моих он пробуждался, вставал, чтобы поцеловать меня, а серые пятна заливались краской неистовой страсти — но потом, стоило ему пошевелиться, как до меня доходило: то, что я принимал за его лицо, на самом деле было складкой на простыне. Я надеялся услышать, как участится его дыхание, увидеть, как сверкнут его сомкнутые сном глаза, ждал, что протянется через бездну между кроватями его горячая, сильная рука, дабы меня схватить — но ничего подобного не происходило. Внешних проявлений страсти между нами не возникало, и я никогда не видел, чтобы он выражал какие-либо чувства за пределами узкого круга поддразниваний и подшучиваний.
Кроме тех случаев, когда он пел. Тогда он бывал свободен, то есть скован ритуалом выступления, легендой о том, что артист одинок, что лишь с самим собой он делится и горем, и радостью. Том закрывал глаза и запрокидывал голову. В уголках его рта собирались морщинки, покрывался складками лоб, на шее проступали вены, и когда он брал высокую ноту, все тело его начинало дрожать. Как-то раз он с гордостью показал мне мозоли, которые натер во время игры на гитаре; он позволил мне их пощупать. Иногда он вообще не играл, а только распевался, в чем-то упорно упражняясь. Обо мне он забывал. Он думал, что остается один. С лица его исчезала глуповатая улыбка, с помощью которой он обычно смирял зависть подростков и упования взрослых, отчего выглядел сердитым и намного старше: именно таким я и считал его истинное лицо, Как исполнителю народных песен, Тому разрешалось завывать, орать и стонать, а мне, как публике, разрешалось на него смотреть.
Его отец пригласил меня покататься на парусной шлюпке. Я согласился, хотя и предупредил его, что знаком только с моторными лодками и как член экипажа совершенно неопытен. Все, что касалось оснастки судна, умения разворачивать и поднимать паруса, опускать киль, устанавливать руль, распутывать шкоты, приводило меня в замешательство. Я знал, что только путаюсь под ногами и стоял, уцепившись за гик и мечтая провалиться в небытие. В учащенном, тяжелом дыхании мистера Веллингтона мне слышался немой упрек.
День выдался прекрасный, нас непрерывно овевал холодный весенний ветер, неуклонно и плавно приближались высокие башни облаков, похожих на средневековые осадные орудия, пробивающие бреши в синей крепостной стене неба. Из облаков на неспокойное озеро, серое, холодное и граненое, непрерывно струился свет, не оставлявший на поверхности ни единого блика. В плавание пустились уже сотни шлюпок, их паруса вращались, поблескивая в лучах неверного солнца. Чайка складывала крылья, напоминавшие медленно сходящиеся ножки чертежного циркуля.
Наконец мы отплыли. Мистер Веллингтон, в отличие от моего отца, оказался моряком ловким и опытным. Он вел шлюпку так, что ветер постоянно дул сзади, а меня попросил закрепить кливер на мачте спинакера, однако, когда мне пришлось наклониться над бурными волнами, я струсил, и Том меня заменил, не рассердившись, но, полагаю, беспокоясь о том, что может подумать отец. Да и чего я испугался? Упасть в воду? Но я умел плавать, мне могли бы бросить веревку. Нет, дело было не в этом. Ради Тома я даже справился с головокружением на стенке набережной. Дело было, я уверен, в неодобрительном отношении мистера Веллингтона, в неодобрении, которого я боялся и которое провоцировал, в неодобрении столь устойчивом, что в конце концов оно превратилось в привычку, в способ существования, подобный манере склонять голову набок, в нечто родное, в то, без чего я стал бы скучать. Да и не слишком-то щедро одаривал он меня своим неодобрением. Нет, даже это он утаивал и раздавал только в минимальных количествах.