Гномы к нам на помощь не придут
Гномы к нам на помощь не придут читать книгу онлайн
Израильская писательница Сара Шило до недавнего времени была известна исключительно как автор книг для детей. Но первое же ее «взрослое» произведение, роман «Гномы к нам на помощь не придут», получило очень высокую оценку критиков и читателей и удостоилось престижной литературной премии Сапира. Действие романа разворачивается в приграничном городке на севере Израиля, жители которого подвергаются постоянным обстрелам. В центре драматического повествования — жизнь многодетной семьи, потерявшей кормильца. Каждый из членов семьи пытается по-своему справиться со своим горем, и автор удивительно точно воспроизводит их внутренний мир через полифоничность и своеобразие языка каждого героя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Каждая скала, мимо которой я прохожу, словно говорит: «Эй, кто это тут идет? Уж не младший ли брат Ицика? Сейчас его с тобой нет, и он не скажет тебе, как на меня залезть. Посмотрим-посмотрим, как ты залезешь без него».
Я смотрю на небо и вижу звезды; они следуют за мной по пятам. А когда я опускаю голову, у меня появляется ощущение, что они привязали меня к себе невидимой нитью.
Я то залезаю на скалы, то спускаюсь с них, но теперь уже смотрю только вперед и больше не поднимаю голову, чтобы увидеть звезды. Не хочу, чтобы они подумали, что я в них не верю.
Я иду очень быстро. Я больше не должен прислушиваться к дыханию Ицика за своей спиной; мне больше не нужно его дожидаться.
А вот и рожковое дерево. Сам не заметил, как до него дошел. А вон и флажки, которые я развесил на самых высоких ветках. Прямо над моими флажками висит луна, и я рад, что она рядом с ними. Я подхожу ближе, обхватываю ствол дерева руками и начинаю карабкаться вверх. Лезть в темноте, оказывается, даже легче, чем при свете: руки сами нащупывают на коре углубления и выступы. Я долезаю до самой верхушки. Может, хоть на этот раз все флажки будут целыми? Нет. Некоторые из них уже дырявые — просто потому, что провисели тут так долго, — и за каждый порванный флажок я снова прошу прощения у Герцля. А также у царя Давида, Авраама, Исаака и Иакова. И у четырех матерей [33]. И у Агари. За то, что ее бросили в пустыне умирать с Исмаилом. И у солдат ЦАХАЛа. У тех, которые служат на севере, у тех, которые служат на юге, у тех, которые служат на востоке, у тех, которые служат на западе, и у тех, кто не служат ни там, ни там, ни там, ни там, а лежат под землей или вознеслись на небо. А под конец я прощу прощения у Лиат. Хотя и знаю, что она меня за это никогда не простит.
Как здорово, думаю я, что я это сделал! Потому что после рожкового дерева я уже могу идти прямо домой. Да и зачем это вообще нужно, чтобы террористы к нам в дом приходили? «Катюш» нам, что ли, мало? Тем более что Далила умерла и выклевывать им глаза теперь больше некому. Еще, не дай Бог, в плен нас всех возьмут. И маму, и Ошри, и Хаима, и Эти. И даже Коби.
— Коби! Коби! — говорю я вслух, и никакой Ицик на меня больше не орет.
Я думаю о маме, которая родила меня здоровым, и об Ицике, который считает, что я родился только для того, чтобы служить для него чем-то вроде магазина запчастей. Как будто Бог специально сделал так, чтобы мои руки стали его запасными руками. Это меня злит, а вместе со мной начинает злиться и ветер. Он свистит еще сильнее, как будто сзывает в овраг на шабаш всю свою родню — братьев, сестер, дядьев, племянников, — и они тут же слетаются к нему со всех сторон.
Я поднимаюсь по тропинке, по которой мы обычно спускаемся из дома в овраг, прохожу мимо высоких деревьев с желудями, и от усталости уже не только не слышу звука ветра, но даже не чувствую своего собственного тела: ни ног, ни рук, ни лица.
И вдруг в поселок возвращается электричество. Я еще не выбрался из темного оврага, но уже отсюда вижу, как осветился наш поселок. Как будто в комнате, в которой погасили свет, зажегся экран телевизора.
А вот уже и наши дома. Я снова начинаю чувствовать свои руки, ноги и лицо и говорю:
— Мысли Дуди — это вам не ветер. Больше никто мне мои мысли не подменит.
Справа и слева от меня стоят два дома, а между ними — наш собственный. Он похож на невесту, которая весь день наряжалась в салоне для новобрачных, готовясь к встрече со своим женихом. Возле входа Майкл нарисовал снежные горы и падающую воду, а во всех окнах дома горит свет.
На нашем окне висят флажки. Я смотрю, как они трепыхаются на ветру и думаю: а может, уже и не надо их снимать? В самом деле, зачем? Ведь они же больше не заманивают к нам в дом террористов, а выглядят просто как самые обычные флажки, которые повесили в День независимости и забыли снять.
Лицо у меня заледенело от ветра. Мне страшно хочется спуститься в наше бомбоубежище и рухнуть там на какой-нибудь матрац. Но если я сейчас, посреди ночи, когда все спят, туда спущусь — весь поцарапанный и в такой грязной одежде, — люди или умрут от страха, или забьют меня от злости до смерти. А ведь я… Мне хочется только одного: поклясться при всех, что я больше никогда не буду лазить по чужим квартирам и влезать к людям в окна. Теперь я буду входить только через двери.
— Клянусь папой… — говорю я вслух и вдруг вспоминаю, что Ицик сказал, что мы папой клясться не можем, потому что у нас папы нет. — Нет, есть! — кричу я ему. — Есть! Есть! Есть! У нас есть наш мертвый папа! И я помню о нем всегда!
Не проходит и дня, чтобы я не думал об отце. Не проходит и дня, чтобы я не чувствовал у себя на плече его руку. Как подушка, лежит она на моем плече и согревает меня. Помню, как он снимал мне обертку с «артика» [34] — медленно-медленно, чтобы не сколупнуть шоколад, — а потом оборачивал палочку бумагой, чтобы не капало, и «артик» становился похож на банан. И еще я очень хорошо помню день его смерти. Я помню все. Неужели Ицик думает, что я могу это забыть? Разве я могу забыть, как папа лежал на полу фалафельной? Вокруг него толпились люди; они кричали и пытались меня от него отогнать — не хотели, чтобы я это видел, — но я снова и снова протискивался через толпу и смотрел, смотрел, смотрел… Потому что папа был там самый красивый из всех. Хотя они были живые, а он лежал на полу мертвый.
И тут вдруг я вспоминаю, что завтра у папы шестая годовщина со дня смерти. Из-за ракетного обстрела, наверное, никто к нему на могилу идти не захочет. Ну и пусть. Если завтра из страха перед «катюшами» никто на кладбище не пойдет, тогда я, не спрашивая ни у кого разрешения, пойду туда один. Ведь все равно я в бомбоубежище не сижу. Да и в самом-то деле не стоит, наверное, никому выходить в такие дни на улицу и разгуливать по кладбищам.
Когда я прохожу мимо футбольного поля и начинаю приближаться к кладбищу, мне вдруг приходит в голову, что именно там я поклясться и должен. Потому что это самое подходящее место. Именно там я поклянусь папе, что никогда в своей жизни больше не буду воровать, никогда в своей жизни больше не буду лазить по чужим квартирам и никогда в своей жизни больше не буду заходить в дома через окна. Только через двери. И вот я подхожу к кладбищу и говорю:
— Папа!
Вообще-то это только начало моей клятвы, но дальше этого у меня почему-то не идет. Ну не выходит изо рта ничего, кроме «папа», и все тут. Как будто мой рот заполнился одним-единственным словом. Сам не пойму, что это со мной. Иду и говорю: «Папа! Папа! Папа! Папа!» И никак не могу остановиться.
Коби Дадон
Нет, ну скажите, можно таким именем подписываться, а? Коби Дадон! С одной длинной палки начинается и другой такой же палкой кончается [35]. Как будто в мое имя засунули два костыля. Вот была бы у меня, например, в имени хоть одна буква ламед — моя подпись сразу бы стала смотреться по-другому. Ламед поднималась бы кверху, доставала до предыдущей строки, перекручивалась, спускалась вниз и присоединялась к следующей букве. Как, например, в фамилиях Афлало, Эльмакайес, Илуз, Амселем, Лило. И тогда моя подпись сразу бы стала нормальной. Кстати, мне даже и двух-то ламедов не надо — как в «Афлало» и «Лило». Вполне хватило бы и одного.
И почерк тоже… Ну вот скажите, почему моя подпись никогда не занимает много места? Все мои подписи не больше трех с половиной сантиметров. Я много раз измерял их линейкой. И скучные они какие-то, как будто составлены из спичек. То ли, например, подпись Исраэля Тальмона. И как ему только это удается? Подписывается так, будто пишет по-английски. Я его подпись даже черной ручкой обводил — чтобы понять, как он это делает. И к тому же все его подписи как минимум восемь сантиметров в длину и три с половиной или даже четыре сантиметра в высоту. Я все его подписи в письмах тоже линейкой обмеряю. Сначала измеряю длину, а потом высоту. Когда же я начинаю подписываться сам, у меня так никогда не выходит. Даже если я сижу в точности как он и точно так же держу ручку. Буквы у меня никогда друг с другом не соединяются, и в моем имени нет ни одной буквы, которую можно было бы увеличить. Если, например, я увеличиваю две буквы далет, то мое имя превращается в «Коби Цацон», а если букву куф, то создается впечатление, будто это подпись первоклассника. Короче, что бы я ни делал, как бы ни старался, у меня ничего не получается.
