Год любви
Год любви читать книгу онлайн
Роман «Год любви» швейцарского писателя Пауля Низона (р. 1929) во многом автобиографичен. Замечательный стилист, он мастерски передает болезненное ощущение «тесноты», ограниченности пространства Швейцарии, что, с одной стороны, рождает стремление к бегству, а с другой — создает обостренное чувство долга. В сборник также включены роман «Штольц», повесть «Погружение» и книга рассказов «В брюхе кита».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
После завтрака Штольц ушел к себе в комнату и опять стал читать ван-гоговские письма.
«Я чувствую в себе силу, которую необходимо развивать, огонь, который необходимо разжигать, а не гасить, хоть и не знаю, к какому концу это меня приведет, и не удивлюсь, если он будет мрачен. Чего можно пожелать в такое время, как сейчас? Какова сравнительно наиболее счастливая судьба? Бывают обстоятельства, когда лучше быть побежденным, а не победителем», — писал Винсент из Гааги своему брату Тео в Париж. И далее:
«Мне кажется, художник — существо счастливое. Ведь он, коль скоро мало-мальски умеет передать то, что видит, живет в гармонии с природой. А это немало — знаешь, что нужно делать, материала сколько угодно, и Карлейль[8] по праву говорит: “Blessed is he, who has found his work”.[9] Если смысл этого дела в том, чтобы принести мир и покой, то бишь сказать sursum corda, “возвысьте сердца”, то оно воодушевляет вдвойне — тогда ты не столь уж одинок, потому что думаешь: конечно, я сижу тут в одиночестве, но, меж тем как я сижу тут и помалкиваю, дело мое, может статься, говорит с моим другом, и тот, кто видит его, не обвинит меня в черствости».
Винсент стал художником. Жил в Гааге и что ни день бродил по городу в поисках натурщиков. Натурщиками он нанимал большей частью приютских бедняков, потому что они обходились намного дешевле профессионалов, но прежде всего потому, что его тянуло к этим людям. Он и одевался как мастеровой, а не как художник, и чувствовал себя отнюдь не богемно, он должен был тяжко трудиться, не теряя времени попусту, считал себя не вправе да и не хотел вести так называемую богемную жизнь. С гаагскими художниками не общался.
У него была теперь собственная студия, и жил он вместе с одной женщиной, в прошлом проституткой, которая уже имела ребенка и ждала второго. С ними Винсент делился скудными средствами, какие брат ежемесячно присылал ему из Парижа. Сам сидел преимущественно на кофе, хлебе и табаке, почти не выпуская трубку изо рта. Так он экономил деньги на необходимые рисовальные принадлежности. Работал поистине яростно, нужно было страшно много наверстать. «Надеюсь, я не выдохнусь, не ослабею, что бы ни произошло, — писал он, — надеюсь, что на худой конец выручит известное трудовое рвение, даже неистовство, вот как корабль волной швыряет через риф или через песчаную мель, и он, вместо того чтобы утонуть, даже выигрывает от ненастья».
Чем увереннее Винсент ощущал себя в работе, тем свободнее становился и тем больше утрачивал экзальтированный проповеднический тон и религиозный фанатизм. Штольц читал:
«Если бы жизнь была так проста, если бы все обстояло так, как в истории о честном Хендрике или в заурядной пасторской проповеди, то было бы нетрудно пробить себе дорогу. Но, увы, дело обстоит, скорее, куда сложнее, и в чистом виде добро и зло встречаются не чаще, чем в природе совершенная белизна и совершенная чернота. Однако что бы там ни было, а надо стараться не подпадать под власть непроглядной черноты — абсолютной скверны, а еще более надо остерегаться белизны повапленных стен, ибо она есть лицемерие и вечное фарисейство. Тот, кто стремится следовать своему предназначению, а главное, совести и честности, по-моему, вряд ли совсем уж заплутает, хотя, конечно, не минует ошибок, и тяжких раздумий, и слабостей, да и совершенства достигнет не вдруг. И, по-моему, при этом в нас оживут чувство глубокого сострадания и милосердие, более всеохватные, нежели скупо отмеренные ощущения, по долгу службы свойственные пасторам. Человек сумеет очистить свою совесть, и она станет гласом лучшего и высшего “я”; которому будничное “я” будет прислужником. И тогда он не впадет в скептицизм и цинизм, не пополнит собою ряды зубоскалов».
В письмах из Гааги Винсент часто говорил и о природе. Помимо зарисовок людей он начал делать небольшие наброски ближайших окрестностей. В каталоге произведений Штольц нашел репродукцию под названием «Вид на крыши». Двускатные кровли, точно пушки или подзорные трубы, стремились к горизонту, брали горизонт на прицел всеми своими черепичинами и трубами, будто норовили прострелить его собою.
А горизонт был — морской берег, и обладал он простором, ясностью, снежностью, опаловым блеском облаков и ветра, шири и бесконечности, взгляд там поистине мог окунуться в сулящий все и вся восторг свободы — как птица, что, раскинув крылья, парит в этом облачно-снежном воздухе.
Впрочем, наряду с этой навевающей легкость перспективой не был забыт и ближний план. А находились на ближнем плане задние и боковые дворы столь мощно вздыбленного порядка домов, и в этих дворах царила шумная кутерьма как на окраинных огородах. «Меблировку» дворов составляли сарайчики, возможно крольчатники, цветочные ящики, досужий хлам, и во всех здешних углах и закоулках оседал дым из печных труб. Под широким видом на море дворовая оседлость выглядела прямо-таки сумбурной. Небо и берег были совсем близко, и там, стоило поднять взгляд, ты чувствовал себя свободным, как птица. А значит, можно спокойно копошиться во дворе. Потому-то от дворов веяло необычайным уютом. Зачем стремиться прочь, говорили они, море — вот оно, рукой подать, и, зная об этом обетовании, можно спокойно ковыряться и хлопотать во дворах.
Виднелась там и еще одна дорога, она шла по дамбе, которая вместе с вереницей деревьев в свою очередь словно тугое щупальце тянулась вдаль; а сбоку картины можно было разглядеть крохотные крыши отдаленных селений. Все под этим небом полнилось жизнью. Рисунок как бы говорил: под небесами так много жизни, невозможно собрать ее всю воедино. Скоро свечереет, нахлынет темнота, и, когда люди спрячутся в домах, плеск волн и гулкий шум морской ночи станут громкими и внятными. Так много жизни под этим небом, так много отрадного для рисовальщика и мастерового, который с трубкой в зубах будет еще читать и писать письма, а сейчас испытывает удовлетворение, потому что завершил свои дневные труды.
Штольц замечтался над рисунком и теперь очнулся в своей комнате.
У него не было в работе такой опоры, как у Винсента, о котором он сейчас думал с завистью. Он обвел взглядом комнату. Чужая, враждебная мебель. Будто его здесь вообще нет. Халат на дверном крючке — как дряблая матерчатая оболочка. Как снятая шкура. И он внутри — дряблый, бессильный. Он слышал хлопки толя по стене дома. И думал, что надо убираться отсюда, уезжать, причем как можно скорее. Времени у него хоть отбавляй. Этот запас времени он ощущал в комнате как враждебную стихию, совсем иначе, нежели перед отъездом в домашней «дежурке», когда ловил шум трамваев и всеми фибрами рвался «вон». Теперь, очутившись вовне, он чувствовал себя еще более отверженным, чем всегда. В том числе отрезанным и от огромного запаса времени, которое окружало его и в котором он не мог найти опоры.
Он сидел в этом времени, но не умел им овладеть, даже добраться до него не мог. Оно растекалось вовне, совершенно без пользы.
Ему вспомнились жена, ребенок, тесть с тещей, профессор; все они пошли на жертвы, чтобы он получил время для работы. А он не мог в нее войти, не находил доступа. И опять взялся за письма.
«Рисовать я начал сравнительно поздно, — читал Штольц, — а теперь, может статься, обстоит даже так, что жить мне осталось не так уж и много лет.
Я думаю об этом и со всем хладнокровием, ну, вот как оценивают или прикидывают стоимость какой-нибудь вещи, выставляю для себя расчет; но в силу самой природы этих вещей я никак не могу хоть что-то знать здесь определенно и твердо. Между тем, если сравнить себя с кой-какими людьми, о жизни которых имеешь представление, или с теми, в чьих жизнях усматриваешь известное сходство со своей собственной, то можно сделать известные выводы, и не обязательно беспочвенные. Что же до того, сколько именно времени у меня еще остается для работы, я думаю, можно всерьез рассчитывать, что тело мое, вероятно, выдержит quand bien même[10] определенное число лет, я имею в виду лет шесть-десять. Дерзну назвать именно такие цифры, тем более что пока о непосредственном "quand bien même” и речи нет.