Шлюхи-убийцы. Рассказы
Шлюхи-убийцы. Рассказы читать книгу онлайн
Чилийский поэт и прозаик Роберто Боланьо прожил всего пятьдесят лет и, хотя начал печататься в сорок, успел опубликовать больше десятка книг и стать лауреатом множества наград, в числе которых очень почетные: испанская «Эрральде» и венесуэльская - имени Ромула Гальегоса, прозванная «латиноамериканским Нобелем».
Большая слава пришла к Боланьо после выхода в свет «Диких детективов», а изданный после его смерти роман «2666» получил премию Саламбо в номинации «Лучший роман на испанском языке», был признан Книгой года в Португалии, а газета The New York Times включила его в десятку главных книг 2008 года. Рассказы, вошедшие в сборник «Шлюхи-убийцы», Боланьо написал, как и большую часть своей прозы, в эмиграции, уехав из Чили после переворота 1973 года сначала в Мексику, а затем в Испанию. Действие происходит в разных городах и странах, где побывал писатель-изгнанник. Сюжеты самые неожиданные - от ностальгических переживаний киллера до африканской магии в футболе или подлинных эпизодов из жизни автора, чей неповторимый мастерский почерк принес ему мировую известность.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Кончив, Вильнёв опустил веки и вздохнул. В его вздохе мне почудилось легкое отвращение. И сразу же после этого он сел и несколько секунд просидел на диване, повернувшись спиной к моему телу, он вытирал ладонью свой член, из которого еще капала сперма. Как вам только не стыдно, подумал я.
Впервые после смерти я заговорил. Вильнёв поднял голову, нисколько не удивившись или, во всяком случае, удивившись гораздо меньше, чем удивился бы я на его месте, и нащупал очки, лежавшие на ковре.
Я сразу понял, что он меня услышал. Мне это показалось настоящим чудом. Внезапно я ощутил такое счастье, что простил ему все. Тем не менее я повторил, как последний идиот: как вам только не стыдно. Кто здесь? — спросил Вильнёв. Это я, дух того, над чьим телом вы только что надругались. Вильнёв побледнел, но почти сразу щеки его покрылись красными пятнами. Я даже слегка испугался, что у него случится сердечный приступ или он помрет со страху, хотя, по правде сказать, слишком испуганным он вовсе не выглядел.
Но ничего страшного, заявил я примирительно, я вас простил.
Вильнёв зажег свет и принялся шарить по всем углам. Я решил, что он спятил: ясно же, что он один, а если бы там кто и мог спрятаться, то разве что какой–нибудь пигмей или даже гном. Однако вскоре я убедился, что кутюрье никакой не сумасшедший, скорее он показал, что у него железные нервы: он искал вовсе не спрятавшегося человека, а микрофон. Я начал успокаиваться и даже ощутил вспышку симпатии к нему. А его способность так методично обыскивать комнату вызвала мое восхищение. Я на его месте бежал бы оттуда, словно за мной гонятся сто чертей.
Я не микрофон, сказал я. И не телекамера. Пожалуйста, постарайтесь взять себя в руки, сядьте и давайте потолкуем. И главное, не бойтесь меня. Я ничего вам не сделаю. Именно эти слова я произнес и, закончив свою речь, увидел, что Вильнёв после едва заметных колебаний продолжил поиски. Я не стал ему мешать. Пока он переворачивал комнату вверх дном, я сидел в удобном кресле. Потом меня посетила счастливая мысль. Я предложил ему запереться вместе со мной в маленькой комнатке (маленькой, как гроб, — вот как я выразился, если быть точным), где невозможно спрятать ни микрофон, ни камеру и где я продолжу начатую беседу, пока не сумею убедить его, вернее объяснить ему, какова моя природа или, лучше сказать, какова моя новая природа. Затем, пока он обдумывал мое предложение, я все же пришел к заключению, что выразился неверно, поскольку ни в коем случае нельзя назвать природой мою новую ипостась призрака. Природа моя оставалась, как ни крути, прежней — природой живого человека. И в то же время следовало признать очевидное: живым я не был. На миг я даже допустил вероятность того, что все происходящее — сон. Со свойственной призракам решимостью я подумал: если уж я вижу сон, то лучшее (и единственное), что в моей власти, — это досмотреть сон до конца. По собственному опыту я знал, что взять и вот так сразу проснуться, когда тебе снится кошмар, невозможно, кроме того, это только сделало бы боль больнее, а ужас ужаснее.
Так что я повторил свое предложение, и на какое–то время Вильнёв прекратил поиски и замер (я пристальнее вгляделся в его лицо, столько раз виденное на страницах глянцевых журналов, и заметил на нем все то же выражение — выражение одиночества и изысканности, хотя сейчас по лбу и щекам его бежали капли пота, очень редкие, но много о чем говорящие). Он вышел из комнаты. Я последовал за ним. Пройдя половину длинного коридора, он остановился и спросил: вы еще здесь? Голос его, как ни странно, произвел на меня приятное впечатление, в нем было много разных оттенков, и каждый указывал — по–своему — на пылкость натуры, не знаю, реальную или иллюзорную.
Я здесь, ответил я.
Вильнёв мотнул головой, видимо приглашая следовать за ним, и продолжил свой путь по дому, останавливаясь в каждой комнате, в каждом зале и спрашивая, здесь ли я еще, я же всякий раз неизменно отвечал на его вопрос, стараясь как–то по–особому растягивать слова или, вернее, стараясь придать своему голосу хоть какую–нибудь интересность (при жизни у меня был самый обычный, мало отличный от прочих голос), и делал я это, вне всякого сомнения, под впечатлением от приглушенного (временами почти свистящего) и при этом до крайности изысканного голоса кутюрье. Мало того, отвечая на вопрос, я непременно добавлял комментарий, чтобы прибавить своим словам убедительности, говорил о деталях, характерных для помещения, где мы находились; например, описывал торшер с абажуром табачного цвета на резной металлической ноге, и Вильнёв кивал или поправлял меня. Я здесь, рядом с вами, и сейчас мы находимся в комнате, освещенной только торшером с абажуром светло–табачного цвета на резной металлической ноге, и Вильнёв кивал или поправлял меня: нога у торшера из кованого железа — или чугуна, — мог сказать он, уперев глаза в пол, непременно уперев глаза в пол, словно боялся, что я вдруг возьму да материализуюсь, или не желая смущать меня, и тогда я ему говорил: простите, не разглядел как следует, или: именно это я и хотел сказать. И Вильнёв как–то неопределенно кивал, будто действительно принимал мои извинения или отчасти менял свой взгляд на призрак, с которым волей судьбы ему довелось иметь дело.
И так вот мы обошли весь дом, при этом, по мере того как оставались позади комната за комнатой, Вильнёв делался, или во всяком случае казался, спокойнее, я же еще больше распсиховался, потому что описание различных предметов никогда не давалось мне легко и уж тем более если речь шла не о каких–то заурядных и привычных вещах, а о картинах современных художников, которые наверняка стоили кучу денег, но я–то об этих авторах и слыхом не слыхивал, или, скажем, речь шла о скульптурах, которые Вильнёв привозил, путешествуя (инкогнито) по всему миру.
Наконец мы оказались в маленькой комнате, где совсем ничего не было, никакой мебели, никакого света, в комнате с цементными стенами и потолком, и где мы заперлись в полной темноте. Ситуация сложилась на первый взгляд тягостная, но для меня это было словно второе — или третье — рождение, то есть для меня это было и проблеском надежды, и в то же время осознанием безнадежности всякой надежды. Там Вильнёв велел: опишите место, где мы теперь находимся. И я сказал: это место — оно как смерть, но не как настоящая смерть, а как смерть, какой мы себе ее представляем, будучи живыми. И Вильнёв опять велел: опишите это место. Здесь совсем темно, сказал я. Это как атомное убежище. И добавил: в таком месте душа съеживается. Я собрался продолжить перечисление того, что чувствовал: пустоту, заполнившую мою душу задолго до смерти, пустоту, которую я только теперь осознал, но Вильнёв перебил меня, сказал, что этого достаточно, что он мне верит, и тычком распахнул дверь.
Я последовал за ним до главной гостиной, где он налил себе виски и принялся извиняться передо мной — немногословно, очень скупо отмеряя фразы, — за то, что учинил над моим телом. Я уже простил вас, сказал я. Я человек широких взглядов. На самом–то деле я не слишком хорошо понимаю, что значит быть человеком широких взглядов, но чувствовал: мой долг — сгладить все шероховатости и сделать так, чтобы в наших будущих отношениях не осталось места ни для упреков, ни для обид.
Вы, наверное, спрашиваете себя, почему я делаю то, что делаю, сказал Вильнёв.
Я заверил его, что у меня и в мыслях не было требовать от него каких–либо объяснений. Тем не менее Вильнёв решил во что бы то ни стало мне их предоставить. С любым другим человеком подобный разговор окончательно испортил бы вечер, но не с Жан–Клодом Вильнёвом, самым лучшим кутюрье Франции, а значит, и всего мира, поэтому время летело совершенно незаметно, пока я выслушивал краткую историю его детства и юности, его сексуальных комплексов, опытов отношений с несколькими мужчинами и несколькими женщинами, историю его закоренелого одиночества, болезненного страха причинить кому–то страдания, за которым вполне мог крыться страх, что кто–то причинит страдания ему самому, историю его художественных вкусов, которыми я от всей души восхищался и которым завидовал, историю его хронической неуверенности в себе, он рассказал о ссорах со знаменитыми коллегами, о первых заказах, выполненных для одного из домов высокой моды, о своих путешествиях–инициациях — правда, без лишних подробностей, о дружбе с тремя актрисами — из лучших в европейском кино, о своих отношениях с санитарами из морга, с этими неудавшимися художниками, которые время от времени поставляли ему трупы на одну ночь, о своей ранимости и хрупкости, из–за чего он переживал нечто вроде бесконечного распада, снятого на замедленную пленку. Он говорил, пока сквозь шторы в гостиную не начали проникать первые рассветные лучи, и тогда Вильнёв решил завершить свою долгую повесть.