Музей заброшенных секретов
Музей заброшенных секретов читать книгу онлайн
Оксана Забужко, поэт и прозаик — один из самых популярных современных украинских авторов. Ее известность давно вышла за границы Украины.
Роман «Музей заброшенных секретов» — украинский эпос, охватывающий целое столетие. Страна, расколотая между Польшей и Советским Союзом, пережившая голодомор, сталинские репрессии, войну, обрела наконец независимость. Но стала ли она действительно свободной? Иной взгляд на общую историю, способный шокировать, но необходимый, чтобы понять современную Украину.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
ТИК-ТАК… ТИК-ТАК… ТИК-ТАК…
…И вдруг, откуда ни возьмись, накатила волна жара, и стремительно застучало в висках, даром что тело, как заведенное, продолжало двигаться вперед, в разухабистом ритме неслышного марша. Во рту пересохло, и он на ходу по-рыбьи втянул воздух, словно хватаясь за него губами — так как больше хвататься было не за что.
Это не был сигнал прямой опасности — что-то другое маячило впереди, неотвратимо приближаясь к трамвайной остановке с противоположной стороны, все более сокращая расстояние, — что-то, чего там не могло быть, не должно быть. Чье присутствие при сегодняшней акции ликвидации коменданта польской полиции было немыслимо — просто несовместимо по группе крови.
Уже узнал, но еще не мог поверить: сопротивлялась кровь, сопротивлялись все, годами приобретенные и проверенные, инстинкты подпольщика, которые делали его неуязвимым. Воспоминание, прошив годы насквозь, одной вспышкой словно обесценило все, что они в себе содержали, словно опрокинуло его навзничь во внезапно ожившее прошлое: оркестр играет танго: «я-мам-час, я поче-кам, може знайдзеш лепшего, пуйдзь пшеко-най се» — и запах девичьих светло-русых волос в электрическом свете, умопомрачительный, светло-русый запах, острая мука невыразимой нежности, от которой все внутри превращается в цветок, распускается дрожащими, щекочущими лепестками (и в то же время навязчивое опасение, не пахнёт ли на нее его потом, не будет ли ей это неприятно — ей, такой хрупкой и деликатной, — разве что цветами под ноги бы ей рассыпался…), — все это сейчас ударило ему в грудь с такой же силой, как минуту назад пуля, пущенная его рукой, — в грудь приговоренного к смерти Организацией палача-полицая: будто бы его, Зверя, догнал и настиг посреди улицы собственный выстрел, и он ослаб и обмяк и сейчас начнет заваливаться, как и тот, — и так досмотрит все, что на Сербской досмотреть не успел… Едва ли не наибольшей неожиданностью была именно эта невероятно яркая, ощутимая и осязаемая реальность воспоминания, так коварно выхваченного целым и невредимым — живым! — из Бог знает каких закромов прошлого, воспоминания, которое он с легким сердцем считал ампутированным, — точно так же в детстве, дома на плебании [11], поражали среди зимы своей блестящей круглобокой гладкостью яблоки, принесенные из погреба, где они сберегались в соломе, — каким чудом хранили они эту гладкость, это глубокое, горьковатое дыхание осеннего сада?.. Он не завалился, его и дальше властно несло вперед, кружа голову неизбежностью сокращения расстояния, — а его прошлое воскресало в нем слой за слоем с сумасшедшей скоростью, и, словно в предсмертное — или уже посмертное? — мгновение, он видел себя со стороны: из всех прохожих в центре города в этот утренний час он был самым уязвимым — открытая движущаяся мишень. Медленная, мокрая зияющая рана.
ТИК-ТАК… ТИК-ТАК… ТИК-ТАК…
(Меня зовут — Адриан Ортынский.)
Был счастлив.
Отчетливо видел мокрые кругляшки брусчатки, и полоску льда на краю тротуара, и блестящие трамвайные рельсы. Видел напротив себя, с каждым шагом все ближе, два девичьих лица: одно, Нусино, словно в тени, а другое — да, он знал, его предупреждали, что девушек будет двое, что Нуся приведет с собой подругу, о Господи, кто же мог подумать!.. — другое горит в его глазах, как слепящее пятно после взгляда на солнце, — черт не различить, но ему и не нужно видеть, чтобы знать — всем существом, всей своей жизнью сразу: это Она.
Она.
ТИК-ТАК… ТИК-ТАК… ТИК-ТАК…
«Я-мам-час, я поче-кам…» (играет оркестр, кружатся пары). Как долго он, оказывается, ждал-чекал — ждал все эти годы, сам того не ведая, — ну вот и дождался.
Ближе. Еще ближе. (Еще мгновение — и рука в руке…) Его совсем не удивляет, что внезапно пошел снег, — кто-то там вверху подгадал минуту, дал знак — и закружили в воздухе белые хлопья, оседая на Ее волосы, на золотые кудри из-под беретика, на мгновенно ставшие пушистыми (поседевшими!) ресницы. (Ее ресницы. Ее губы.)
Где-то на заднем плане выпинается, словно из чужой головы пересаженная, сторожкая мысль, что снег это плохо, — когда побегу через парк, останутся следы, — но подобное сейчас не в силах проникнуть в его сознание глубже. Узнала или нет?.. Заснеженная. Улыбающаяся. Спокойная. Снежная королева — так он назвал ее в тот вечер, когда провожал домой, в профессорский квартал на Крупярской, ее высокие шнурованные ботики оставляли на снегу такие крошечные, словно детские, следы, он сказал ей об этом, а она снисходительно, немного кокетливо посмеивалась: — Ну что вы, пан Адриан, нога как нога. — Ну сравните, панна Геля, — прицеливался и впечатывал свою медвежью лапищу рядом с ее изящным следочком, что темнел на снегу, будто лепесток цветка (с махоньким бутоном каблучка внизу), словно обороняя его таким образом от возможного чужого глаза, заслоняя своим зримым втоптаным присутствием, — пожалуйста, посмотрите, прошу! — раз, и другой, и так всю дорогу: видеть отпечатки их ног рядом, снова и снова, было ненасытным блаженством, словно дотрагиваться до нее каким-то особенным, интимным образом, и, когда она уже почти испуганно выпорхнула, выхватила у него свою руку у самого крыльца и спряталась в свою крепость с башенками, в свою аристократическую профессорскую виллу, полную невидимыми в ночи, словно залегли там в глубине на страже, родственниками и горничными (входная дверь скрипнула так, словно густой баритон протяжно удивился: «О-о-о!»), он остался стоять перед воротами на том же самом месте, совершенно не понимая, куда теперь ему идти — и зачем?.. Перед ним темнела, убегая по бело-опушенным ступенькам, цепочка маленьких, вышитых ее ботиками лепестков и обрывалась перед дверью, как и его мысли, потом на втором этаже засветилось окно, на шторе появилась, качнувшись, ее тень и сразу наполнила его новой волной радости, — и он долго стоял, не отводя взгляда от этого, сияющего золотом, будто образ в церкви, высокого окна, где, как на киноэкране, двигалась ее тень, — отходила, снова выныривала, однажды замерла, ему даже показалось, словно смотрит на него, прижавшись к окну, и он горячечно, безудержно лепетал обращенные к ней нелепейшие слова и смеялся вслух, совсем не чувствуя холода; вскоре окно погасло, и он, не сразу осознав, что это значит — она легла спать, — бормотал что-то себе под нос, качая головой и тихонько посмеиваясь, будто баюкал ее спящую на руках, будто получил таким образом новое доказательство ее неимоверной близкости, знак того, что они принадлежат друг другу: она спит наверху, у себя в спальне, и на белых ступеньках темнеют сквозь ночь ее следы, и он тому свидетель, — и так, пьяный от счастья, он и проторчал у ворот, охранником при ее следах, аж до рассвета — вовсе не помня, когда и как добрался домой.
И что удивительнее всего — даже не простудился тогда.
То, что она шла сейчас той самой плавной, лучшими львовскими танцмейстерами поставленной походкой («только ноги, мои панны! двигаются только ноги!») через трамвайную остановку, вместе с Нусей, его постоянной связной, и несла ему навстречу свою спокойную, недосягаемую улыбку, точно самостоятельный источник света среди городского ноябрьского пейзажа, было почти равно тому, как если бы небеса внезапно обрушились — обрушились, а он бы и не удивился. Снег падал и распространял вокруг запах ее волос — обморочно нежный, влажный, светло-русый запах; одна снежинка села ему на губы, и от этого легкого, дразнящего — по самым кончикам нервов — поцелуя его губы наконец расплываются в давно забытой, тогдашней ночной улыбке — блаженно-глупой, несамовластной, подобно тому, как мышцы сокращаются под ударом докторского молоточка, — и, вместо того чтобы подать знак им обеим, что все в порядке, задание он выполнил и все проходит согласно указанному плану, Адриан Ортинский выдыхает — также несамовластно, как последний идиот, как необстрелянный воробей, ах ты черт, совсем дурачина:
— Гельца…
И словно пробуждается от звука собственного голоса.