Молчащий
Молчащий читать книгу онлайн
В книгу известной ненецкой писательницы Анны Неркаги вошли уже знакомые русскому и зарубежному читателю повести "Анико из рода Ного" и "Илир". Впервые полностью публикуются "Белый ягель" и "Молчащий", отрывки которого публиковались в различных изданиях под именем "Скопище". По итогам 1996 литературного года книга "Молчащий" удостоена премии им. Николая Мартемьяновича Чукмалдина, которую ежегодно издательство "СофтДизайн" присуждает лучшему своему автору.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Тихонько подходил ко мне дьявол, он гладил мою голову, а я его, мы хихикали и договаривались. Я ехал в посёлок, он за мной, я — в магазин, и он туда же, и из магазина мы выходили уже одним человеком, с одним лицом и душой. Наши волки и чёрные больше меня не трогали, я сам уже был волком и ещё хуже.
... Люди стали сторониться меня, обходить мой чум, как собачью нечистоту. И, наверно, ветер далеко разносил дурные запахи, ко мне стали слетаться чёрные вороны — вестники смерти и падали.
Хасава снова замолчал. Тяжела исповедь Души.
— ... Особенно трудно стало весной, пропьянствовав зиму, я часто не имел ни куропачьей тушки, ни рыбьего хвоста.
Однажды вечером дочь моя повесила на огонь котёл с водой. Сама села у огня спиной ко мне и замерла. Я вздремнул, но вдруг проснулся, будто кто толкнул меня. Дочь так же сидела у огня. Вода в котле, я слышал, кипит шумно с бульканьем, так кипит пустая вода. Предчувствие особой беды сжало мне сердце, я поднял голову и спросил:
— Почему в котле кипит только вода?
Дочь повернула ко мне лицо. Слёзы ползли по её щекам. Прошло много дней — и плохих, и хороших, но я всё ещё вижу её глаза. Говорят, есть сильные слова... Я верю... Но не знаю ничего страшней голодных глаз.
Я понял. Нечего положить в котёл, оттого шипит пустая вода. Всё ещё не веря, я взглянул в передний угол и на верхние шесты, куда обычно кладут сушёное мясо и свежатину. Везде пусто. Я вышел из чума, быстро подошёл к нар-те-ларь, в которой хранится запас хлеба, масла, мяса. Не мужское дело — в ларь заглядывать, но я забыл обо всём.
В ларе было пусто. Ни в одном углу ни крошки хлеба, ни кусочка мяса, ничем, кроме гнилых подмоченных досок, не пахло.
И стоял я, не в силах двинуться, вздохнуть, до тех пор, пока не понял — не в ларь заглядывать надо, а в душу свою поганую. Как на земле есть чистые, не всякой ноге и мысли доступные места, так и в человеке: не свята ли душа, а я впустил в неё дьявола?!
Дочь всё сидела у огня, я подошёл к ней и тихо спросил:
— Совсем ничего нет?
Она покачала головой, и в глазах её теперь я увидел жалость: к себе, ко мне, ко всей нашей несчастной жизни, к пустому котлу, вода в котором продолжала сиротливо и обиженно шипеть. И как хотелось мне тогда, чтобы в родовом котле варилось моё собственное сердце.
Я взял в руки аркан, кликнул собаку и побрёл к оленям. Чем ближе я подходил к своему крохотному стаду, трудней становилось двигать ногами. Я несколько раз садился. Подойдя близко, я снова опустился на землю. Передо мной, как на ладони, паслись оставшиеся олени. Долго я блуждал глазами среди оленей, отыскивая свою жертву. Пригревшись на солнце, они двигались лениво, медленно. Весной эти умные животные понимают, как хорошо, радостно жить. Как существу доброму, сильному, который сумеет защитить от беды их, доверились они мне, а я обманул их... И тогда впервые я подумал, что каждый человек находит свою прав-
ду, поганенькую, удобную для себя. Вот я. Оленей у меня забрали. Так ведь денег дали, не камней под нос накидали, но нет — я обиделся, и обида показалась мне правдой.
Из оленей, пасущихся близко от меня, мои глаза выделили старую олениху-авку. Она осталась после матери совсем маленькой сироткой, и жена выкормила её рыбьей ухой. Половина пасущихся оленей приходилась ей детьми и внуками. Со стыдом заставил я свои глаза остановиться на ней. Её худые бока были раздуты — значит, она снова мать. Но я вспомнил пустой котёл и, сняв с шеи аркан, направился к ней. Она от меня никогда не убегала, лишь не любила, когда ей на загривок кладут руку. Я привязал её на конец аркана и повёл осторожно, и она шагала, медленно переставляя худые ноги, оберегая своё дитя.
Я привёл её к чуму и, не в силах поднять над ней топор, сел на нарту. Олениха время от времени, пережёвывая жвачку, посматривала на меня, ожидая, когда наконец я отпущу её. Потом она будто стала что-то понимать. Насторожившись, долго смотрела на меня, но успокоилась, сама подошла, обнюхала и облизала мои руки. Не глядя на неё, я поднял топор... поднял, но опустить вниз у меня не нашлось сил. Я бросил топор и, как глупый ребёнок, заплакал. Я много раз убивал. Легко и прочно поднимал топор, но тут не мог. Не помню, как и чем мы поужинали. Ночью мне не спалось. И я понял, как виноват перед всей моей семьёй, всей своей жизнью, перед оленями. Я не мог уснуть, встал, растопил огонь и, глядя на него, стал думать о себе. Как это, оказывается, тяжело — думать о себе... когда нет хорошего, что можно подумать о себе.
Долго говорить, но ещё год я прожил, как зимняя мышь, боясь далеко уйти от своей норы. В посёлок не ездил, уже не мог поднять топор над оленем, их у меня было мало, и цена каждого из них доросла до цены моей собственной жизни. Убей я хоть одного — всё равно, что лишиться руки или ноги. И как я ни тужился, как ни молился на своих оленей, но всё-таки пришёл ко мне чёрный час, когда я понял: «Всё — сел я на землю, пристыл, никогда не перекочевать, как птице не взлететь...».
Надолго замолчал Хасава, вновь переживая тот страшный час, так сидит птица, у которой перебиты выстрелом оба крыла: голова цела, сердце бьётся, ноги держат, а крылья... И хочется взлететь в родное небо, ставшее ещё родней от того, что стало недоступно.
Так и Хасава пытался взлететь, подлечить больные крылья. Около чума, оставшегося от прежней жизни, стояли нарты, когда-то принадлежавшие отцу, и не простые, а настоящие, тонконогие, из лёгкого дерева, полные невыразимого вдохновения человека и топора. Их и стал продавать Хасава богатым, понимавшим толк в нартах, оставляя себе нарты-трёхножки, нарты-инвалиды, всё то, что могло лишь стоять на земле, не упасть, вынести хотя бы свою тяжесть. За нарты платили молодыми оленями. И лето было ему на руку: осенью, поближе к первому снегу, Хасава солил рыбу, вкусную малосолку, и опять же продавал её желающим, и в жаркую пору лета не сидел без дела: поставив чум поближе к лесу, он днями работал топором, на руки он был мастер, хороший мастер, какого теперь редко найдёшь, и становились в ряд легкие красивые, пахнущие молодой хвоёй, крепким прочным деревом нарты-легковушки, какие не стыдно по первому снежку запрячь в четвёрку молодых хоров.
Работал Хасава, а сам неотступно думал: мало, оказывается, человеку родиться, мало жениться, мало даже состариться, а важно поумнеть, важно через пот и слёзы пройти, чтобы узнать настоящую цену жизни и радости.
И в десять раз дороже, родней были олени, которыми оплачивали ему люди работу, и важная, не всеми понимаемая истина понемногу открылась ему: олень — корень жизни ненцев, его душа.
И через два года крепче стал Хасава, совсем другими глазами увидел жизнь... Как вдруг... полярное солнце опустилось на вершины дальних деревьев золото-красным орлом. Приехали гости, такие неожиданные, дорогие, что Хасава не мог и слова сказать. Приехали дети, сын и дочь, жившие далеко от него, но не забывшие отца и кусочка земли, и гнезда, откуда бог дал им вылететь. Приехали на попутных нартах, поверх русской одежды на них были надеты тяжёлые меховые гуси. Немая жарко натопила печурку и была так рада трёхметровому куску ситца и, конечно, брату и сестре, что готова была самоё себя в печь сунуть, лишь бы он горел тепло и радушно.
Сын, взрослый, незнакомый, сел рядом и из кармана, глубокого, как земляная яма, достал бутылку спирта. За чаем и спиртом гости согрелись, разговорились, вспомнили и пожалели покойную мать. Дети жили хорошо. Дочь с семьёй, муж у неё русский, остался с ребёнком. Сын мало говорил о себе, больше пил, но пьяным не становился. Ростом он раза в два выше отца, и, глядя на него, Хасава невольно распрямлял свои худые плечишки. Чувствовалось, что живёт он крепко, основательно, гвоздём в жизни сидит — не выдернуть, не сломать.
На радостях забили оленя, грех для детей жалеть. Дети-гости поели сочного мяса, ещё раз выпили, и, когда усталые с дороги спали рядышком, укрытые большим меховым одеялом, ему вспомнились давние добрые времена, когда была жива их мать, а жизнь, как вешняя вода, только набирала силу. Он долго не ложился, и немая тоже не спала, всё приставляла к груди кусок яркого цветастого ситца, и лицо её светилось-переливалось радостью.