Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) читать книгу онлайн
Спустя почти тридцать лет после гибели деревянного корабля композитор Густав Аниас Хорн начинает вести дневник, пытаясь разобраться в причинах катастрофы и в обстоятельствах, навсегда связавших его судьбу с убийцей Эллены. Сновидческая Латинская Америка, сновидческая Африка — и рассмотренный во всех деталях, «под лупой времени», норвежский захолустный городок, который стал для Хорна (а прежде для самого Янна) второй родиной… Между воображением и реальностью нет четкой границы — по крайней мере, в этом романе, — поскольку ни память, ни музыка такого разграничения не знают.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Так что и в маленьком портовом городе (не самом большом даже на нашем острове) {42} при любой погоде найдется на что посмотреть. Я там часто бываю: делаю закупки в лавочках на Портовой улице или во вьющемся по горе Кривом переулке, провожу часок-другой в гостинице, в отеле «Ротна», где тем временем отдыхает в конюшне и Илок. (Гостиница была нашим первым прибежищем на этом острове.) Иногда я отправляюсь туда пешком. Жители городка меня знают, приветствуют, ведут себя со мной простосердечно или недоверчиво — как кому нравится и в соответствии со своим характером. И все-таки я здесь чужой, хоть и придаю большое значение тому, чтобы находиться именно здесь, а не в другом месте. Я одинок. И хотя никто не знает моих сокровенных мыслей или тайны моего существования, по моему жизненному укладу видно, что я одинок; это делает меня чужаком в еще большей мере, чем тот мой недостаток, что я — приезжий. Впрочем, все это не имеет значения… Иногда меня навещает Льен, ветеринарный врач из Борревига. Или Зелмер, редактор газеты «Ротна». Никто меня не принуждает — по всей видимости, не будет принуждать и в будущем — покинуть мой круг, так естественно располагающийся вокруг моего жилища. Так что я остаюсь там. Потому что никакие надежды не влекут меня за эту границу.
Через несколько дней начнется празднование Йоля {43}. В нашей северной стране это главный праздник года. И я тоже окажусь вовлеченным в земной блеск соответствующих мероприятий. Я не противлюсь. Моей душе — пусть она и изношенная, усталая — тоже время от времени хочется нарушения будничного порядка. Мне нравится зажигать свечи, вспоминать родителей и плакать. Я понимаю тогда, что и у меня когда-то были детство, отцовский дом, мама. Но я ото всего этого оторвался из-за своего сообщничества. Я так больше и не ступил на землю, где родился. Может, потому, что боялся нарушить верность Альфреду Тутайну. Или, может, мы оба боялись тамошних полицейских — как будто у них пронзающие насквозь глаза, способные разоблачить виновных. Полицейских чиновников других стран мы почему-то считали менее опасными… Теперь мои родители мертвы, моя мама мертва. На протяжении пятнадцати лет я поддерживал с ней мучительную переписку. Она никогда точно не знала, где именно я живу или бродяжничаю. Я писал, что жив, здоров, думаю о ней. Она мне отвечала, и письма где-то залеживались, пока не доходили в конце концов до меня. Она предостерегала меня. От нее я узнал, что мнение отца обо мне из года в год ухудшается. Он считал меня блудным сыном. Не мог мне простить, что я прервал обучение. Еще того меньше — что так и не вернулся домой. Я чувствовал печаль, которую мама поначалу хотела от меня скрыть, но у нее это не получалось. — На что ты живешь? — спрашивала она. Какая у тебя профессия? Какие люди тебя окружают? — А я молчал. Или давал ответы, которым она не верила. Однажды она проговорилась: отец, дескать, считает меня преступником, который из страха перед наказанием избегает родины. Который боится подставить лицо под чистые взгляды порядочных людей… (Отцовские подозрения подпитывал господин Дюменегульд.) Я и на это промолчал. Отец ожесточился. Мама же клялась (в первые годы моего отсутствия), что считает мою вину незначительной, что не верит в мои грехи, уж скорее это непомерная гордость. — Теперь она мертва, и я был для нее плохим сыном. Она меня больше не увидела. Мой образ в ее сознании мало-помалу расплывался. Ее материнской силы не могло хватить, чтобы отвергать выдвигаемые против меня обвинения. Но она любила меня со всей моей предполагаемой виной. А вина эта была велика. — Может, я совершил худшее, что вообще способен совершить человек, написала она, уже угасавшая из-за своего беспокойства обо мне, после того как почти двадцать лет напрасно надеялась на мое возвращение.
Мне нравится думать о ней и плакать.
Госпожа Стен Кьярвал сегодня утром принесла мне утку, фаршированную сливами и яблоками. Это знак. Такое приношение должно выглядеть как подарок. И я поблагодарил ее, как если бы это был подарок. Но я уже думаю об ответном даре. На самом деле я заплачу за эту вкуснятину в пору сеноуборки, когда приедет крестьянин, ее муж, и мы с ним сядем, чтобы урегулировать наши денежные дела. Он думает, я богат. Наверное, так оно и есть, потому что мне никогда не приходилось мучить себя физической работой, чтобы заработать на хлеб. Стен Кьярвал будет совсем не против, чтобы я заплатил ему за подарок, как за доставленный товар.
Я собрался и поехал в город. Предвечерние сумерки не заставили себя ждать. Я прибыл туда с зажженными фонарями. Слуга из гостиницы распряг лошадь. Я тотчас спустился по кривому переулку к гавани. За окнами лавочек — красно-золотое сияние непривычного множества горящих свечей. Ледяные цветы на окнах от влажности подзавяли. Повсюду я видел выставленное в витринах богатство. Искусственный снег, мишуру из металлической фольги, зеленые еловые ветки. Пестрые ленты, маленькие бумажные флажки, грубо разрисованных деревянных лошадок, красных и белых; и еще — голубовато-серых, сплетенных из соломы высокомерных баранов; священных животных какого-то древнего бога {44}. Посреди этих великолепных украшений стояли и лежали товары, которые продавцы, собственно, и предлагали покупателям. Я прогуливался вдоль витрин и смотрел. Потом зашел в табачную лавку и обстоятельно обнюхал небольшой запас вин и крепких напитков, припасенных хозяином для своих постоянных покупателей. Табачная торговля сама по себе прокормить человека не может. Я купил несколько бутылок красного вина и пузатый кувшин мартиникского рома. Сразу заплатил запрошенную цену, не пытаясь просчитать дальнейшие расходы. В этом году я опять, помимо причитающихся мне процентов, получил маленький излишек. Так что с деньгами я обращался беззаботно. Когда Альфред Тутайн еще жил, всё, как правило, получалось наоборот: чтобы оплатить необходимые расходы, нам приходилось брать деньги из основного капитала; и в праздники мы торговались за каждую бутылку вина, представлявшую для нас предмет роскоши. (Так было в последние годы нашей совместной жизни на этом острове. А прежде Тутайн торговал скотом и лошадьми, что обеспечивало нам некоторый переменчивый доход, со взлетами и падениями.)
Сейчас я веду беспечное существование. Чем объяснить, что мне задарма достается хлеб насущный? — Он и многим другим достается задарма. Бездельники или лишь наполовину бездельники образуют большой орден. Я вновь и вновь обнаруживаю, что не готов относиться с глубоким уважением к так называемой полезной деятельности. Слава торговца за прилавком не особенно велика. Он просто имеет свое место. Он стоит там, и создается впечатление, будто он — среди многих других — помогает функционировать гигантской машине продовольственного обеспечения людей. Но я подозреваю, что он важной роли не играет. Его рука не производит хлеб, а только протягивает. Голодные могли бы с легкостью сами брать этот хлеб… Миллионы и миллионы людей служат бюрократии: бесплодной могучей силе, которая опустошает души и изгоняет все живое в бумажную пустыню. У каждого из них есть свое место. Они сидят в конторах. Но нет человека, настолько лишенного юмора, чтобы он искренне считал этих чиновников только рабочими инструментами, которые обеспечивают людей пропитанием или совершают другие благодеяния…
Я мог бы вступить в их ряды. Стал бы именем, с которым ассоциируется немного тьмы и никакой славы. Я бы получал на руки деньги, чтобы насыщать себя. У меня бы покупали столько-то или столько-то часов моей жизни. Сейчас мне не приходится продавать свою жизнь. Суперкарго передал в мою собственность капитал {45}, собранный им на протяжении исполненной трудов жизни, и сверх того — корабельную кассу. Сам он отказался от дальнейших притязаний на хлеб насущный. Я ем подаренную мне пищу, как гость в чужих домах; или, выражаясь по-другому, живу, как вор, за счет краденого. Сказать я могу только: уж так оно получилось. Но мои мысли по этому поводу не имеют конца… Это отличает меня от миллионов других. Мама думала, я буду просить милостыню; отец думал, мне придется совершать грабежи, чтобы набивать брюхо. Как близки и вместе с тем как далеки их предположения от подлинной моей жизни! Родители не знали, где ее место действия…