Суббота навсегда
Суббота навсегда читать книгу онлайн
«Суббота навсегда» — веселая книга. Ее ужасы не выходят за рамки жанра «bloody theatre». А восторг жизни — жизни, обрученной мировой культуре, предстает истиной в той последней инстанции, «имя которой Имя»… Еще трудно определить место этой книги в будущей литературной иерархии. Роман словно рожден из себя самого, в русской литературе ему, пожалуй, нет аналогов — тем больше оснований прочить его на первые роли. Во всяком случае, внимание критики и читательский успех «Субботе навсегда» предсказать нетрудно.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Как мечтал я оказаться светлой ночью на улице, один… Сбылось. Я забыл, где надо сделать в метро пересадку, и мне объяснили. В трамвае я не знал, как обходиться с бумажным локоном билетов, в который превратились аккуратно склеенные «талонные книжечки» моей поры. Какая-то тетенька лет тридцати пяти (я не понимал, что теперь уже перегнал ее летами) указала мне на компостер. Что думала она при этом — где я провел свои лучшие годы, в тюрьме или в психбольнице? Скорей всего, последнее: вроде бы, вежлив, белорук.
Столь долгое отсутствие не сопровождалось поисками прошлого — два фильма в один сеанс не шли. Возвращался-то я в будущее. Было другое: при том что поколения нарождались, весь реквизит износился вконец. Этот город и прежде напоминал декорацию самого себя (в январе — с боковым утолщением инея по колоннам для иллюзии круглоты). Нынче же все откровенно расползалось, и сквозь поясницу недавнего палача просвечивали перила рушившегося эшафота. Объективная реальность как-то сразу скукожилась, высосанная вампиром моих ощущений.
В переполненном вагоне я чувствовал себя как нож в масленке — до того физически сдала толпа, некогда яростно осаждавшая трамвайный угол. Да и трамвай через две остановки выдыхался — останавливался и дальше не шел. Троллейбусы, обещавшие довезти тебя до стрелки Васильевского острова, сходили с трассы уже на Гоголя. Это был не городской транспорт, а его музей, тем более что номера маршрутов волнующим образом не изменились с пятидесятых годов. Люди не столько шли, сколько брели в разных направлениях, что-то неся или катя перед собой — и непонятно, кем могли покупаться цветы, продававшиеся на каждом шагу.
Ночью все розы серы — даже если это светлая ночь, которая невозможна без Адмиралтейской иглы (или наоборот, без которой невозможна Адмиралтейская игла; все зависело от того, с какой, внешней или внутренней стороны эмиграции помещался наблюдатель: извне шпиль не мыслился без белой ночи, изнутри — белая ночь без шпиля).
При желании я мог накупить цветов — вместе с цветочницами в придачу. Возможность облагодетельствовать всех подряд соблазняла. Так соблазняет порок. Этим лилипутам-подпаскам я казался князем стад, владевшим, наверное, тысячами сливочных «коровок». Если справедливо, что успех у женщин — критерий жизненной удачи, то «моя лилипуточка» мне была обеспечена. И не одна — хоть все Иваново! Только на кой они мне?
Мороженое на улице ели всегда (даже при температуре воздуха ниже той, что была в рефрижераторе). Но теперь с лотков торговали одними лишь половинками белых пол-литровых брикетов в картонках, которые тут же на месте надрывались, и содержимое их выедалось. Окаменевший вафельный стаканчик с вмерзшей в него бумажной нашлепкой официант мог подать вам в «Метрополе». Стаканчик стоял стоймя в металлической вазочке, это выглядело нелепо: как велосипед, мчащийся по автобану на крыше автомобиля, или даже как памятник вождю — в кузове грузовика.
На углу Невского и Садовой толпились люди. Не только Эйзенштейн не расстрелял их из пулемета — милиция, и та не трогала. Велась торговля. По первому впечатлению — невыстиранным исподним. На асфальте, прислонясь к парапету подземного перехода, сидело несколько алкашей обоего пола. Они продавали разложенные на газетке грибы и водочные талоны. Однако никто не брал.
Неопределенных лет женщина с набеленным горем лицом, что подчеркивало кроличий цвет ее глаз, во фланелевом халатике и войлочных шлепанцах, прижимая к груди котенка, решительно куда-то направлялась. Она машинально сжала в ладони пятисотенную, даже не взглянув на своего благодетеля. Возможно, ее гнало несчастье по имени безумие. Но может, происшедшее с ней и впрямь вопияло к небесам, отчего любая благотворительность воспринималась как должное.
Тут же духовой оркестр, в надежде разжалобить чьи-то сердца, играл «Прощание славянки», «Боже царя храни» и «Крокодила Гену».
Таким я увидел Петербург в первый год последнего десятилетия нынешнего века. Ничего, бывает и хуже. Главное, что простились, наконец, с голубыми мундирами.
— Пускай кипяток с хлебом, только б без них, — сказала жена моего профессора, балерина, сошедшая со сцены еще задолго до того, как на Театральной площади стали появляться женщины в шубах, перетянутых в талии тонким кожаным ремешком.
Я пришел к ним с букетом серых роз. Они жили в мансарде огромного — размером и цветом с мой букет — доходного дома-монстра на Крюковом канале; за углом квартира Бенуа, напротив театр, наискосок консерватория. Жили среди антикварной мебели, которая смотрелась на этом чердаке, как, собственно, и должна смотреться выставленная на чердак мебель. («…А это венецианский секретер семнадцатого века из Юсуповского дворца. В нем мог храниться яд для Распутина…»)
— М—л М—ч! — кинулся я к профессору. Он был полным тезкой Зощенко и этой фигой, торжественно выставленной напоказ, вероятно, гордился во время оно. Дупель имени-отчества — зощенковский, набоковский, маяковский, башмачкинский, прокофьевский, шостаковичевский, соллертинский — мне всегда напоминал о моем гетто. Сыновья-батьковичи — это там, за стеной.
Представим себе Чемберлена профессором скрипки в Ленинградской ордена Ленина государственной консерватории имени Римского-Корсакова. Каков он со скрипкой — нетрудно догадаться. Зато осанист, речью же, манерами, да еще на фоне коллег-клезмеров, действительно Чемберлен — недаром злые языки говаривали, что остался в блокадном Ленинграде дожидаться немцев (но не дождавшись, по весне, ладожскими лужами уехал в Ташкенцию). Какую цену ему пришлось заплатить за право выглядеть «не по-нашему», собирать антиквариат на своем чердаке, утешаться Прустом (говоря «Франк» — на Форе),[142] любимым цветом называть нежно-зеленый, никогда не выходить к гостям в пантуфлях и никому не предлагать в них переобуться, произносить «нюдист», «диминюэндо», «Киркегард» и — профессионально не соответствовать занимаемой должности (предатель-ученик!)? Боюсь, цена этого была достаточно высока. А уж как ненавидят тех, кому платят, можно предположить…
— Пускай хлеб с кипятком — только б без них!
Я подошел к М—лу М—чу, тот медленно поднял руку, провел пальцами по моему лицу и спросил у жены — нечленораздельно, голосом совершенно утробным:
— Как он выглядит?
Я хотел было радостно сказать, что такой же, что не изменился, но бывшая балерина меня опередила:
— Пополнел.
М—л М—ч сидел, низко опустив голову, в темных очках, одетый к моему приходу в костюм.
— Знаешь, он принес такие чудесные розы, — и какой-то булькающий звук в ответ.
Я — человек с тысячью лиц, из коих — ни одного своего. Поэтому, в отличие от других, гляжу на божество страданий, не щурясь. Безразличие, выдающее себя за доброту, не гнушается никаким зрелищем. Впечатлительность же моя — накладные реснички. Так что не верьте ни одному моему слову — когда это слова сочувствия. Я искренен, лишь утверждая, что не держу зла на своих врагов. И вот почему: можно ненавидеть робота, хотя это и глупо, но заставить робота ненавидеть себя черта с два кому удастся. Робот! Робот! Робот! Сами судите: в лучезарнейшем расположении духа вышел я от ослепшего паралитика, в которого за двадцать лет превратился М—л М—ч. Сняв одну маску, маска надела другую.
А может, это защитная реакция? Кто расположен к автору, поспешит согласиться, остальные… они не дочитают до этого места, скажут: пустомеля.
Есть в Петербурге две площади высококультурного значения: это Михайловская, где расположены Филармония, Малый оперный и Русский музей, и это Театральная, над которой мы топографически надругались: так Крюков канал параллелен Никольской улице («дому Бенуа, что у Николы Морского»), а грандиозный дом с атлантами, откуда я вышел на набережную по исполнении в общем-то тягостного долга, стоял в одну линию с Мариинским, с тою его стороной, которой он был в опасной близости к воде — и, по-моему, когда-нибудь в нее свалится. Не страшно.