Музей заброшенных секретов
Музей заброшенных секретов читать книгу онлайн
Оксана Забужко, поэт и прозаик — один из самых популярных современных украинских авторов. Ее известность давно вышла за границы Украины.
Роман «Музей заброшенных секретов» — украинский эпос, охватывающий целое столетие. Страна, расколотая между Польшей и Советским Союзом, пережившая голодомор, сталинские репрессии, войну, обрела наконец независимость. Но стала ли она действительно свободной? Иной взгляд на общую историю, способный шокировать, но необходимый, чтобы понять современную Украину.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Да фигли сейчас заморачиваться, купят или нет, — бурчит мастер. — Я знаешь как обрадовался, когда услышал, что ты архив у них забрала! Ну, думаю, Дарка умничка, вставила гнидам пистон… А то, говорю же тебе, достали. Я ведь в принципе вол, ты знаешь — на мне можно долго пахать, а я и не замычу, только мух хвостом отгонять буду… Украинский характер, мы же все такие… Пока не перейден предел нагибания. А тогда уже всё — отрезано: вол остановился, и уже хрен нагнешь. Если бы ты мне сказала, что у тебя уже есть другой оператор, я бы все равно с канала свалил. Куда угодно, хоть к черту в зубы. Потому как то, что эти пацаки готовят, это полная жопа, я тебе говорю. Только вот народ не врубается, что к чему…
— Ну ты же врубился. И я врубилась. И еще знаю людей, которые врубились… А скольких мы еще не знаем? Это большая страна, Антоша. Ее так легко не нагнешь.
— «Диогенов фонарь» жалко, — неожиданно говорит Антоша. — Жалко.
— Ага…
— Ты ведь его действительно держала. Тот фонарь. И видно было, что в стране есть люди… А теперь одно дерьмо лезет изо всех щелей, и ничего другого не видать. И почему оно так, Даруха, а? Почему нас все время опускают? Всю дорогу, куда в истории ни глянь, вечно одно и то же — втаптыват в дерьмо так, чтобы мы и сами себя не видели… Карма такая, блин, что ли?
— Чертово игрище, — вспоминает она. — Мне это недавно один человек сказал. То есть он сказал — Божье, но речь шла на самом деле про чертово: есть, знаешь, люди, у которых эти понятия взаимозаменяемые — Божье-чертово, верх-низ, право-лево… По ситуации, как карта ляжет.
— Ага, и что-то до хера их таких развелось… И что же делать, Даруха? А?
— Фильм, — говорит Дарина. — Фильм, Антошкин. Что же нам еще делать?
Это будет фильм про предательство, сказала она Адриану, когда они возвращались пешком через Татарку из реставрационной мастерской: Дарина напросилась, чтобы он взял ее посмотреть, как отчищают старые иконы. Про предательство? Но ведь мы так и не знаем, кто привел облаву к бункеру, это же только наши догадки — чье предательство, какое? Всякое. Родины. Любви. Себя. Про предательство — как дорогу, что ведет к смерти, мы об этом с тобой уже говорили — за каждое предательство кто-то так или иначе должен заплатить, чтоб выправить нарушенный им в мире баланс сил. Чем больше предательство, тем больше жертвы.
Так когда вы начинаете? Уже завтра — я пригласила Антошу к нам на ужин, обговорим изменения в сценарии, может, у него тоже какие-нибудь идеи возникнут — как-никак, нас уже трое! Нас и так уже трое. Без Антоши. Ну-у-у, малюська еще не в команде!
Так это потому ты нынче такой тарарам в квартире устроила — просматривала архив? Да, и знаешь, что обнаружила? На диктофоне, помнишь, он у меня, когда мы возвращались с бухаловской рыбалки, работал в сумочке, весь наш разговор записал, — так там в начале, представь себе, Павел Иванович говорит! Правда? Как же это получилось? Откуда мне знать — может, кнопка записи как-то придавилась, еще там, на берегу, когда он нам на прощание порывался рыбу впихнуть, — что именно он говорит, разобрать невозможно, такой дразнящий бубнеж, как за стеной, бу-бу-бу, настойчиво, будто никак не пробьется, только тембр и интонации, больше ничего, — и знаешь, очень странное впечатление у меня от этого голоса, когда он вот так очищен до голой звуковой материи, он такой, словно я его где-то слышала, те же интонации, какие-то ужасно знакомые, будто от кого-то близкого… Я не придумываю, поверь. Я эту запись даже стереть не смогла, хотя к делу она никак не относится. А заканчивается знаешь чем? Тобой, твоим голосом — там, где ты говоришь, что я беременна. Впервые говоришь. Так странно, знаешь… Адриан повел плечом: и что тут странного? Не знаю, задумчиво протянула Дарина, словно всё еще под впечатлением от этого чужого голоса, — наверное, суеверной становлюсь.
Они остановились на «зебре». В просветах между домами догорал, превращаясь в синюшный пепел, уже потревоженный фонарями закат, слепые стекла окон в верхних этажах переливались всеми оттенками пожара, и в сгущающихся сумерках красные сигналы светофоров и фары на бамперах авто светились вдоль улицы таинственно и сладко, как гранатовые зернышки. Посмотри, тронула она его за локоть. На что? Посмотри, как прекрасен город в этом освещении, хотела сказать она, — только в эту пору и удается ощутить его собственное, несбивающееся дыхание — когда вся нанесенная людьми дневная накипь гасится сумерками и даже городской шум как будто притихает, подобно тому, как инстинктивно понижаешь голос в полумраке: это короткая пора, с полчаса, не больше, — смена ритма, как переключение скоростей или возможность перевести дыхание: утомленные, присмиревшие до несмываемо-одинакового выражения на лицах, массы рабочего люда возвращаются домой в свои бетонные раковины, а рестораны-бары-театры еще не приняли следующий людской прилив, заряженный новым возбуждением, и в этом промежутке, если его вовремя подстеречь, можно почувствовать собственный пульс города, те тревожные токи ожидания, наслаждения и страха, что прошивают его навылет неслышной музыкой, и замереть от любви к нему, такому на самом деле беззащитному, и услышать, как неудержимо и грозно растут сквозь него деревья — тополя на бульварах, абрикосы и вишни в кубических каньонах между высоток, — почувствовать их подрывную, автономную силу, ту самую властную тягу расти, которая теперь поселилась и во мне и которой лишено сотворенное человеческими руками (днем мы ее не замечаем, но если люди уйдут из города, сила деревьев вырвется на волю без всякого удержу, покуда безокие руины зданий не утонут в кипучих зарослях, в диком пралесе, в том самом, из которого город и вынырнул когда-то, почти два тысячелетия назад…). Вот таким бы заснять этот город, подстеречь бы этот момент — вместо заставки. И неважно, что никакой очевидной связи с Гелиным сюжетом тут нет.
И еще, сказала она Адриану, ей хотелось бы включить в фильм реставрационную мастерскую, где они были. Это немного похоже на его идеальный магазинчик старинных вещей, ту «Утопию», о которой он недавно рассказывал: неторопливые, немногословные, исполненные какого-то особенного внутреннего достоинства дядьки в кожаных фартуках, с графитово-черными пальцами, с выверенной, словно генетически заложенной в них уверенностью в обхождении с предметами, — необычная для современного мира, а для зашедшего с улицы уже чуть-ли-не-церковная атмосфера несуетности, неотделимая от всякого честного труда, атмосфера, которую она помнит по Владиной мастерской, — еще до недавнего времени ее можно было уловить в разбросанных по городу обломках давнего ремесленного уклада: сапожных будочках, телевизионных ателье, неисчислимых подвальчиках с запахом воска и скипидара, где чинили зонтики, замки, оправы очков и вообще все, что поддается починке, — это исчезало уже на наших глазах, эти жалкие остатки некогда могущественного киевского мещанства, сметенного Великой Руиной двадцатого века, — кузнецов, бондарей, гончаров, кожевников, граверов, бывших славных цехов, которые из века в век и строили этот город, закладывали в нем церкви и школы в противовес всем пришлым царям и воеводам; и двести, триста, пятьсот лет тому назад так же сидели здесь по своим мастерским, так же уважительно брали в руки принесенные им в починку вещи и изрекали свой вердикт раз и навсегда, как это делают только люди, знающие настоящую, без обмана, цену своему труду — не ту, которую сегодня дают на базаре, а ту, что измеряется затраченной суммой живой жизни: добавившимся за годы числом диоптрий в глазу, хрипом в проскипидаренных легких, воспаленной от вечного жара кожей, особенной графикой карты морщин. Та абсолютная сосредоточенность и аптечная точность движений, с которой реставратор, глядя сквозь лупу, вымачивал многовековой налет на кусочке деревянной доски, вызвала у нее прямо-таки благоговейное почтение — чувство, на удивление похожее на то, которым заряжала ее Гелина история. Но и этого она не могла втолковать Адриану — не сумела бы объяснить, какое отношение такие кадры могут иметь к фильму про партизанскую войну. Разве что как метафора ее собственной архивной работы — ее метода (если это метод!)? Вот так, настойчиво, по-муравьиному упрямо, не отступая, сантиметр за сантиметром снимать наслоения…