Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) читать книгу онлайн
Спустя почти тридцать лет после гибели деревянного корабля композитор Густав Аниас Хорн начинает вести дневник, пытаясь разобраться в причинах катастрофы и в обстоятельствах, навсегда связавших его судьбу с убийцей Эллены. Сновидческая Латинская Америка, сновидческая Африка — и рассмотренный во всех деталях, «под лупой времени», норвежский захолустный городок, который стал для Хорна (а прежде для самого Янна) второй родиной… Между воображением и реальностью нет четкой границы — по крайней мере, в этом романе, — поскольку ни память, ни музыка такого разграничения не знают.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Осенью мы уехали. Было раннее утро, когда мы погрузили багаж в моторную лодку Сверре Олла. Чемоданы и сундуки. Рояль, упакованный, стоял на причале: он должен был последовать за нами позднее. На пароходе нам предстояло плыть до Бергена и Осло, потом — по железной дороге двигаться дальше на юг. В горах выпал первый снег. Блоскавл окрасился розовым. Фьорд лежал тихий, черный.
Накануне отъезда я сочинил прощальную фугу, словно хотел показать, что чему-то уже научился {333}. Роясь в нотных записях, я сам удивился тому, как сильно уже разветвилась моя музыкальная деятельность. Пачки бумаги с набросками и черновиками, внушительное количество готовых работ… Я научился формулировать музыкальные мысли, расширять их, переплетать. Понял логику гармонии. Проанализировал много знаменитых произведений, открыл свою любовь к Жоскену, успел осознать, что отношусь к приверженцам более старого и строгого пласта музыкальной традиции. Я овладел таким инструментом музыкального ремесла, как контрапункт. Музыкальное высказывание только в том случае представлялось мне оправдывающим затраченные усилия, если мои мысли и идеи взрывали все правила, если голоса и звуковые картины приходили из моего смятения, из ощущения собственной несостоятельности, если я работал на самой границе от рождения присущего мне чувства меры и моих способностей восприятия.
Я научился-таки играть на рояле. Правда, на виртуозные достижения не рассчитывал: со своими огрубевшими пальцами я вряд ли имел шанс добиться совершенной исполнительской техники. Зато я усердно штамповал нотные ролики.
А Тутайн, разве не нашел и он для себя занятие? Разве не стряхнул большую часть страшного прошлого? — Он не стал знаменитым живописцем или рисовальщиком. Да и не стремился к публичному признанию. Только для себя и для меня он запечатлевал на сотнях листов переменчивый лик мира, а также людей и животных. — Когда я достаю его папки и рассматриваю, лист за листом (что, как ни странно, случается редко: могут пройти годы, прежде чем я загляну в шкаф-мавзолей, где они лежат), этот чудовищный поток видений, которые мог запечатлеть только он, — контурные линии, не хуже скульптуры передающие внешний облик какого-нибудь существа… прозрачные тела, человеческую плоть, вскрытую, как поле после вспашки, эту возвышенную реальность, увиденную необычными, сверхпроницательными глазами, с большими пропусками и особой глубиной, добавленной к повседневному взгляду, — меня всякий раз огорчает мысль, что Тутайн так и остался в безвестности. Простого объяснения для этого факта у меня нет. Ведь нельзя сказать, что Тутайну не хватало таланта, работоспособности, желания рисовать или писать красками. Да он и славу отнюдь не презирал. Он пренебрегал ею, когда речь шла о нем самом. Для себя он славы не хотел. Противился любому шагу, который мог бы привести к публичному признанию его работ. Он хотел только моей славы, а не своей; хотя добиться славы для него нам было бы проще и она оказалась бы более безупречной, чем моя. Непостижимо… Я вот все думаю; каким же красивым он тогда был, каким одержимым и пламенным! Как полнился неподкупной правдой! Что за человек — неисчерпаемый и всегда готовый открыться для меня, без всяких задних мыслей! Только об одном он умалчивал: что сам и был той Неизбежностью, которая возвышает и поэтапно изничтожает всех нас… Он предпочитал молча улыбаться, даже когда собственная душа сдирала с него кожу. (Несмотря на замечательную готовку Стины, мы оба еще больше отощали. Огонь наших чресл угас; но стремление работать средствами духа над сооружением Вавилонской башни человечности разгорелось жарким честолюбивым огнем.) — Все это случилось в Уррланде. И Уррланд стал нашей родиной. Землей, которая сделалась для нас школой {334}.
Не только к усердию подталкивала нас эта родина; не только за то, что достигли зрелости, должны мы ее благодарить. Она и сама, в своей неприступности, была великим многообразием, независимо от того, замечали ли мы это. Люди, которых она вырастила, — никто из них не приходился нам родственником, никто не стал для нас кровно близким, — представляли собой, со всеми их достоинствами и недостатками, кусок мироздания; и они были не лучше, чем в любом другом месте. Но они составляли часть гор, дающих только скудное пропитание. Они не чувствовали себя единственными господами. Рядом с ними и животные занимали свое особое место. Красивые северные олени, своенравные лососи, белки, ласки, снежные куропатки, зайцы, пикша на глубине, треска и камбала в верхних зонах фьорда. Даже домашние животные были красивой и осмысленной частью этого мира. Смерть стояла повсюду. Но и древние местные боги еще жили: подземные обитатели, тролли и их соблазнительные обнаженные подруги, так любившие нежиться в речных гротах или сидеть в расселинах скал. Те существа, по большей части незримые, которые уже достигли весьма преклонного возраста; однако они не жили от вечности и до вечности, их власть была велика, но не безгранична: они теряли силу и умалялись, как только переступали границы своего тесного царства. Человек мог их перехитрить, застигнуть врасплох, ранить: они нередко становились беззащитными жертвами человеческого коварства и, чтобы отмстить, обращались за помощью к животным или бесплотным духам. Эти божества, как и их более известные родственники с Олимпа, имели странные склонности и по ночам спали среди коров, овец, лошадей, завязывали с животными дружбу и помогали им, а взамен украдкой получали то или иное удовольствие. Редко случалось, чтобы они полюбили какого-нибудь человека. — Здесь, в Уррланде, они пока еще были реальными, потому что для них хватало пустынных мест. Здесь земной мир являл свою полную меру, и здесь я впервые осознал эту целостность.
Я пережил один день, когда целиком оказался во власти страха, мучившего человечество в ранние эпохи, когда противостоял самому Духу Природы, хотя и не распознал его. Когда на меня навалилась беда — я потерял Тутайна, — но потом произошло чудо, и он вернулся. — Он еще до полудня выплыл на маленькой лодке во фьорд, чтобы порисовать. К обеду прибыл на своей моторке доктор Сен-Мишель. Мы сели за стол без Тутайна. (Так иногда случалось — что он во время трапез отсутствовал.) Когда мы, насытившись, вышли на террасу, залитую осенним солнцем (Элленд тоже присоединился к нам), мне показалось, что серо-мерцающая дымчатая завеса, внезапно упав сверху, превратила солнечный свет из золотого в серебряный. Изменение было столь незначительным, что я был склонен принять его за обман зрения. Тут я увидел, как по ту сторону фьорда, высоко на склоне горы, Олений водопад (это не настоящее имя; настоящее я забыл и назвал его сейчас в честь животных, которые часто, словно миниатюрные точки, двигались длинной вереницей там наверху)… — как водопад, вместо того чтобы единой белой струей проливаться вниз на тысячу метров, вдруг устремился вертикально вверх, в небо. Да, он падал, избавившись от всякой силы тяжести, в пространство неба, в Бездонное {335}. Я не поверил своим глазам. Но рот мой уже кричал. Я показал пальцем вверх. Мой разум подсчитал, что сейчас каждую секунду в небо изливается два кубических метра воды. Без сомнения, другие тоже это увидели — доктор Сен-Мишель и Элленд. Поскольку же теперь они тоже это увидели и подтвердили словами, появился страх — страх перед сверхъестественным, перед злым роком. Глаза выискивали что-то в пространстве. Взгляд мой опустился к фьорду. Со стороны Фретхейма фьорд разбухал. Вода там уже поднялась на несколько метров. Это можно было четко определить, взглянув на предгорья Ховдена. Однако вода еще и потеряла присущий ей цвет. Свет и черные тени с ее поверхности исчезли; вместо них показалась клокочущая серая масса, не сильно отличающаяся по виду от тяжело нагруженной грозовой тучи. Но эта новая, серая, лишенная света вода была подогнана к очертаниям фьорда. Фронт неизвестной материи катился к Вангену. Страх, удивление даже не успели развернуться. Уже в следующую секунду все листья с деревьев парка были сорваны. С крыши падала черепица. Доктор Сен-Мишель крепко ухватился за перила террасы. Элленд сперва вжался в дверной проем; потом я получил от него тычок и вместе с ним заскочил в переднюю. Теперь мы услышали, как кряхтит дом. Он дрожал и шатался. Поток фьорда приблизился к нам вплотную. Мы увидели или поняли, что это вода, невообразимыми силами воздуха всосанная вверх, как прежде — водопад. Теперь и доктор Сен-Мишель бросился в дом. Он больше не мог удерживаться на террасе. Шум вокруг нас был настолько велик, что деталей происходящего мы не улавливали. Мы не знали, разбилось ли что-то, перевернулось ли. Все перекрывал чудовищный барабанный громоподобный шум, почти однотонный по силе. Мы захлопнули дверь.