Кража молитвенного коврика
Кража молитвенного коврика читать книгу онлайн
«А так-то грустно, батюшка, отвечал я ему, затрепетав от злобы, что я и тебя и себя теперь же вдавил бы в землю».
Многие, я знаю, считают, что Егор Летов — быдло. И поет для быдла. И слушает его, соответственно, быдло. Если бы у нас здесь, друзья, был сейчас диспут, я прежде всего попросил бы дать мне определение «быдла» — такое внятное, честное, полнозвучное определение на все случаи жизни. Чтобы я, значит, мог себя позиционировать.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Нотабене. Людвиг Берне как-то взялся объяснить, что такое душа. Рассуждал, рассуждал, морочился, а потом и говорит: «Короче, я не знаю».
Да! Современный человек — скотина — так, так, — это уже было — хоть небо упади. Поэтому дух у нас всех и без специальных упражнений очень бодрый, а еще мы умеем практиковать бодрость отдельно от духа. (Чтобы удостовериться, я посмотрел по сторонам. Налево было бодро, направо было бодро, а в отдалении человеческие голоса славили жизнь с каким-то даже остервенением. Пририсовать к этому пейзажу владение собой могла, вероятно, кисть Марка Аврелия — но как подумал я, что надо будет беднягу из могилы выкапывать да кисть ему в пясть давать… И где та кисть? И где та могила?)
И зачем владеть собой, когда можно владеть чем-то полезным? От себя лучше избавиться, хотя бы по частям: сперва от души, потом — от совести. И я представил, как даю объявление в газету:
«Совесть, б/у, в хорошем состоянии. Продам дорого».
Ведь на всякую дрянь есть любители. А некоторым скупать совесть у граждан даже и по долгу службы положено.
Из автобуса, в котором я ехал за весельем, выпал на ходу человек. Автобус старый, двери хлипкие — подались под напором тел. Водитель остался ждать «скорую», и я, среди прочих высаженных пассажиров, побрел дальше пешком, размышляя. Меня как озарило: нет, не зря пишут для граждан на дверях автобусов «не прислоняться». А гражданам нужно ехать, а автобус ходит редко. И разве автобус виноват, что он уже лет десять как не автобус, а металлолом?
Чтобы поскорее забыть, каким голосом орала та баба, я стал думать о приятном. Я симулировал улыбку и всё ждал, что кто-то улыбнется в ответ. И знаете, кое-кто улыбался. У меня тогда ноги подкашивались от ужаса.
Пошуршав источниками, сообщаю: улыбка может быть
самодовольная
адская
вежливая, робкая и глупая
покорная и приветливая
понимающая, добродушная и нахальная
улыбка злорадства, гнева и презрения
улыбка взамен рукопожатия
улыбка бесконечно более искренняя, чем моя
и улыбка Салтыкова-Щедрина, описанная очевидцем:
«Фотограф Шапиро составлял альбом русских писателей; когда он снимал Щедрина, то попросил его улыбнуться. <…> Он показал мне портрет. Щедрин сидел, улыбаясь во весь рот, но… Выходило совершенно по преданию: „Зороастр улыбнулся только однажды в жизни — при рождении, — но и эта улыбка была чудовищна“».
Да, ну что еще в этот день приключилось? На одном углу мамаша била по роже маленького ребенка, на следующем — дети постарше били рожи друг другу. Шла пожилая пара: у него — пиво, у нее — мороженое; оба толстые, смешные, довольные. Шла молодая парочка: опять пиво, и лица перекошены то ли от скуки, то ли от счастья. Еще дети. Еще парочки. Люди, люди — и если кто-то кого-то не бил, то, значит, жрал. Сухой ветер нес колючую пыль, у ветра не было обеденного перерыва. Я шел к барыге за весельем, и мне заранее было весело. Хотя иногда самому непонятно: гулять ли вышел ты на розовой заре —
— иль вешаться идешь на черном фонаре.
Запаса веселья мне хватило на неделю, а потом я опять призадумался о смысле жизни. Мне было так плохо, что я наконец понял. Смысл жизни открылся мне в виде здорового молотка, который со странным и однообразным упорством всё бил и бил в мой висок. Я пачками жрал транквилизаторы. Я подыхал. Дошло до того, что я попытался сделать гимнастику. А, наплевать. Какая разница, в какой момент наступает заря новой жизни. Гимнастика все равно не удалась, я просто упал на пол при первой же попытке произвести приседание. Я лежал на полу, дрожа и обливаясь холодным потом, и думал, стоит ли теперь переходить к отжиманиям. Это было то ли мечтой, то ли бредом.
А через несколько дней я уже как не в чем ни бывало завтракал: пил зеленый чай и ел сушеные финики — прекрасные, жирные иранские финики — полезные, сладкие. Всё проходит! А воздержность — это добродетель бедняков и педантов, и тех, у кого слабый желудок, и тех, кто — по героическому малодушию — не стремится принять посильное участие в мордобое. Нельзя держать себя в узде всего. Распущенность в удовольствиях — цена сдержанности чувств. Философия копеечная, но верная.
Нотабене. Тогда же я вычитал в газете, что подвальные комары как-то приучились жить и размножаться без привычной пищи. Девяносто процентов этих комаров ни разу в жизни не вкушают сладости чьей-либо крови.
Мизантроп думает о людях вообще слишком плохо, а о людях, которые попадаются ему на жизненном пути, — слишком хорошо. Он не верит самому себе; череда разочарований делает его еще более угрюмым, но, продолжая браниться в пространство, он никогда не сожмет руку в кулак, протягивая ее знакомому. И напрасно.
А еще это человек, которого его же собственные идеалы принесли в жертву неизвестно чему. Мизантроп не всегда готов стать пустынником и не всегда понимает, что жить подле людей можно лишь в одном случае: если ничего от них не требуешь и заранее готов претерпеть любую, самую невероятную, пакость. Жить и плевать на то, что за всякую такую пакость именно тебя поблагодарят пакостником. Жить не унывая, не ноя и, по возможности, моясь три раза в день.
Тогда можно даже и полюбить кого попало. Отчего ж не полюбить, это — при правильном подходе — эмоция положительная, приятная. Люби сколько влезет, но не забывай главного: сначала предают те, кого любишь, потом — все остальные.
Истина же все чаще предстает мне в образе Медузы Горгоны. Ни тени уныния на прекрасном лице, а вокруг — камни. Если кто-то не может обойтись в своей жизни без припадка окаменения, это дело вкуса. Я бы предпочел каменеть перед созданьями искусств и вдохновенья, перед теми же камнями, художественно оформленными. Но вот любить истину платонически напоказ, в сторонке, боясь взглянуть — просто вульгарно. Плебейство какое-то в лондонском кругу.
Нотабене. И даже Медузе Горгоне не следовало рубить голову.
Я не люблю истину, я люблю американские фильмы. Почему бы не убить его прямо сейчас? — говорят о лучшем друге при дележе миллиона. Ты, оказывается, преступник! — говорит жена мужу. Не хочу тебя знать, полиция! Все честно-благородно стучат друг на друга и получают за это медали от власти и респект от общества. Вот как нужно! А у нас бы было пятьсот страниц психологии — с тем же паршивым результатом. Когда паршивый результат растворен в потоках психологии, общий вид выходит опрятнее, и начинаешь задумываться о глубинах человеческой природы. Там не над чем задумываться. Но задумываешься.
Справедливость я тоже не люблю, но вынужден признать, что она существует. Я знал одного парня, который радикально разос…ся с литературной общественностью. Он сидел один дома, в тишине и довольстве, писал роман и радовался, что всех нае..л. Но, как оказалось, не всех — потому что роман получился так себе. Уж как литературная общественность радовалась, не описать. И ведь имела право. (Это Иван Киреевский написал: «…как часто встречается человек великодушный и вместе с тем несправедливый». Наоборот-то тоже бывает.)
В той части гардероба Публичной библиотеки, где принимают сумки, висел замечательный перечень вещей, необходимых человеку в читальном зале. Не забудьте, дескать, очки, ручку, тетрадку, деньги, сигареты, спички, билет и носовой платок. Прихожу — нет перечня. Что, спрашиваю, за фигня такая? Выясняется, что какой-то жлоб из читателей написал жалобу: сигареты, пропаганда, какая безнравственность. И теперь рассеянные люди, вместо того чтобы сверить свое барахло с предложенным списком, сто раз прибегут то за тем, то за этим, приниженно объясняясь с дежурным. Ай да проклятье!
Тот мужик, о котором я напрасно думал, что он помер, порою уже выползал из моего телевизора, как в японском фильме «Звонок». Он выползал и висел в комнате плотным облаком зла — еще не умея убивать взглядом, но возмещая это вонью. Скромное мое барахло, не обученное приседать перед такими гостями, таращило глаза и всё наглее фрондировало — даже цветы, божьи одуванчики, шелестели в своих горшках что-то глумливое. Но я перепугался из-за этой чертовой вони, сел на измену и пустился им объяснять, что телевизор, вместе со всем своим содержимым, есть часть нашего недружного симбиоза и просто впутался в дела по причине слабоумия и природной небрезгливости. Да ты видишь, что он показывает?! — кричали книжки. Да ты слышишь, что он говорит?! Вижу, вижу, — говорил я и отворачивался. Слышу, слышу, — и затыкал уши. Прибегал из кухни любимый граненый стакан, зыркал, сверкал и убегал. Я находил себя лежащим на полу, что полезно для позвоночника. Сквозь пол был слышен обаятельный рев притона внизу.
