Мой папа – Штирлиц (сборник)
Мой папа – Штирлиц (сборник) читать книгу онлайн
Что мы вспоминаем, будучи взрослыми, о своем детстве? Маленькая Оля выросла в «казармах», как называли огромные каменные общежития в подмосковном Орехове-Зуеве. Железная кровать с блестящими шишечками, которые так хотелось лизнуть, мягкие перины, укрытые ярким лоскутным одеялом, ковер с «лупоглазым оленем» на стене и застекленный комод с фаянсовыми фигурками, которые трогать было строго-настрого запрещено, – вот главные сокровища ее детства. Ольга Исаева обладает блестящим талантом выстраивать интересные сюжеты вокруг этих столь милых сердцу мелочей.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я было попробовала возразить, ведь я знала его всего несколько часов, но мне даже договорить не дали, в этом доме с отцом спорить было не принято. Оставшись одни, мы как-то внутренне «рассупонились», в три ствола закурили и наперебой стали рассказывать о своей жизни. Надя, с горечью, о том, что вот уже лет восемь они живут с моим отцом «как чужие», а до моего звонка не разговаривали чуть ли не полгода. Бабушка же рассказывала о деде, лагерях и о том, как, женившись в третий раз и родив близнецов, сын все же сдался на уговоры жены и пригласил мать пожить с ними, чтобы было кому помочь с детьми. Речь ее была культурной и даже изысканной, но когда зашла о лагере, запестрила вдруг с детства знакомыми «перлами», и сквозь благообразную внешность моложавой старушки вдруг в самое сердце мне глянули глаза бывшей зэчки.
Отец вернулся, когда уже стемнело, поэтому сразу же, как только он вошел, я решительно попросила его об «уединенции», как он шутливо выразился. Там, в тиши и уюте его рабочего кабинета, я и изложила смысл моей просьбы. Отец окаменел, долго молчал, а потом заговорил о своей карьере, о том, что ему – директору научно-исследовательского института – не простят, если его дочь уедет в Америку и станет «врагом народа», что я должна пожалеть братьев, которым через несколько лет поступать в институт, что бабушка «не переживет», что он столько лет страдал от того, что на его имени лежало несмываемое пятно, что не допустит, чтобы его дочь это имя сейчас запятнала изменой. В общем, смысл его речи был таков: я должна пожертвовать своим гипотетическим счастьем в Америке ради его конкретного и солидного счастья здесь.
Вот уж на это, простите, я пойти не могла, недаром же мама часто говорила, что я напоминаю ей отца. Даже микроном своего гипотетического счастья ни ради кого я жертвовать не собиралась. Мою доброжелательность и даже появившиеся было ростки дочерней любви смело потоками гнева, обрушившегося на его голову.
Я потребовала разрешение на выезд немедленно, иначе завтра же его имя появится во всех западных газетах, а у входа в институт будут дежурить мои друзья в сопровождении иностранных корреспондентов с транспарантами в защиту свободы воли. В те годы среди отъезжантов, особенно бывших отказников, бытовали многочисленные истории такого рода, и я знала, что многие высокопоставленные родители как черти ладана боялись огласки, которой их шантажировали собственные детки. Не было у меня никакой связи с иностранными корреспондентами, и я очень сомневаюсь, что друзья вышли бы с транспарантами в защиту моей воли, но отец этого не знал и поддался на провокацию.
С ужасом и непониманием он смотрел на меня, трясущейся рукой подписав протянутый мною документ. Чтобы как-то его утешить, я предложила ему написать в КГБ письмо с просьбой не считать меня его дочерью.
Простились мы холодно и официально. В животе у меня бурчал обильный, незаконно съеденный семейный обед.
А через несколько месяцев я навсегда покинула казавшиеся столь нерушимыми пределы советского Отечества. В чаду предотъездной лихорадки неожиданно раздался звонок от отца. Он обвинял меня в умышленном обмане и в том, что я нарочно поставила его в дурацкое положение. На его письмо в «Правду», где он слезно просил лишить его родительских прав и не считать более моим отцом, ему пришел саркастический ответ в духе нового времени: родительских прав он лишил себя сам, подписав разрешение на выезд, а считать или не считать меня своей дочерью – дело его личной совести. Не сказав ни слова, я повесила трубку.
Спустя несколько дней в Шереметьевском аэропорту, идя по узкому коридору, отделявшему мое нынешнее бытие от будущей жизни, вслед за мамой я прошептала: «Господи Иисусе Христе, Царица Небесная Матушка, прости, сохрани и помилуй», а несколько минут спустя, обведя на прощание взглядом аэропортовские постройки, добавила: «Любовь без радости была, разлука будет без печали».
Мой папа – Штирлиц
В детстве зима не кончалась никогда и очень хотелось есть. Мама ежедневно давала мне с собой в школу десять копеек на завтрак, но среди гвалта и толкучки школьного буфета транжирить драгоценную мелочь не хотелось. Кроме того, отдававшие прогорклым маслом слоеные язычки и булочки с маком, в которых частенько скрипел отнюдь не сахарный песок, меня не вдохновляли. Мне хотелось роскоши, и я знала, что должна обеспечить ее себе сама. Это было не так уж сложно. Дело в том, что в нашем городе проживало очень много пьяниц. А пьяный человек свободен от меркантильного заглядывания в завтрашний день. Он вздрогнет на троих, а бутылочку тут же на снежку оставит без внимания. Он, может быть, даже заляжет с нею в обнимку, но потом его или в вытрезвитель заберут, или он сам очухается и покорно домой к жениной оплеухе побредет, а она (бутылочка) так и останется скучать в одиночестве. К счастью, очень рано я смекнула выгоду жизни в таком замечательном городе и все «школьные годы чудесные» с сознанием собственной правоты собирала пустые бутылки, ощущая себя одновременно санитаром города и добытчицей.
Отрочество мое пришлось на самый безмятежный период советского застоя. Давно смолкли танки в Чехословакии, до Афганистана и «Солидарности» было еще далековато, на политинформациях, проводимых в школе ежедневно после пятого урока, нам рассказывали об отрубленных пальцах Виктора Хары, успехах вьетнамских братьев в долгоиграющей войне с Пентагоном и конфликте на Ближнем Востоке. Проводила их старшая пионервожатая Зинаида Александровна, которая слово «израильтяне» членораздельно произнести не могла. Чтобы упростить себе задачу, она говорила попросту – евреи. Таким образом все становилось на свои места. Эти самые евреи нападали на наших братьев арабов, чтобы оттяпать у них для своих нужд побольше землицы. Мне это слушать было западло. Я сама еврейкой была и обидеть могла кого угодно. Кроме того, на карте мне так и не удалось отыскать Израиль. Не было его. Название было, а самой страны не было, зато арабских стран – что грязи.
После пятого урока Зинаида Александровна расставляла на выходе из школы пикеты. Члены совета дружины записывали всех, кто выходил с портфелем, поэтому на последней перемене я выбрасывала свой из окна девчачьего туалета на третьем этаже (на втором был мальчишеский, а на первом окна не открывались), и через пять минут после начала политинформации, вернее переклички, отпросившись по-маленькому, бежала в раздевалку, во двор, а оттуда домой: к свободе, к счастью. Чтобы отметить это ежедневное обретение свободы со всей торжественностью, по пути я не пропускала ни одного кусточка, ни одной подворотни или помоечки. Все они были мне, как родственники. Заприметив в сугробе вожделенный тусклый блеск, я бестрепетной рукой извлекала красавицу на свет божий и несла сдавать родному государству за двенадцать копеек. Нередко меня ждало разочарование – вместо целой бутылки в кустах коварно посверкивали осколки, но чаще всего усилия мои вознаграждались, и домой я возвращалась с роскошной закуской и выпивкой – газировкой «Дюшес» и пышным сугробиком бисквитного пирожного, украшенным нежно-розовыми блямбочками крема. Пункт сдачи стеклотары и гастроном находились между школой и казармой, где я жила. За пятнадцать минут в отрезке между пунктом А и пунктом Б я собирала необходимый урожай – пару беленьких из-под водки за три шестьдесят две, пивную из-под «Жигулевского» и длинную зеленую из-под портвейна. Коньячные и фугаски из-под шампанского приходилось игнорировать. Их ни в одном пункте не принимали, говорили: «некондиционные». Так что, если бы в наш город случайно забрел иностранный шпион, то, оглядевшись, послал бы, дурачок, своему вражескому начальству чистую дезинформацию: пьют-де доблестные орехово-зуевцы, пьют, кто спорит, но, как правило, на троих и исключительно благородные напитки.
Очереди были тогда неотъемлемой частью быта. Не ропща, я отстаивала обе столь непохожие друг на друга – молчаливую мужскую в приемном пункте и горластую женскую в гастрономе – и неслась домой, где у порога бросала портфель с его треклятыми иксами, инфузориями-туфельками, идейностью и дневником, исступленно взывавшим: «Ваша дочь систематически грубит учителям», стягивала на пол сапоги, пальто, форму и с разбегу ныряла в пышные недра маминой постели. Боже, как в тот миг я была счастлива. Впереди было несколько часов «свободы и покоя», мама возвращалась с работы очень поздно.
