Икс
Икс читать книгу онлайн
История прокатывается по живым людям, как каток. Как огромное страшное колесо, кого-то оставляя целым, а кого-то разрывая надвое. Человек «до» слома эпохи и он же «после» слома — один ли это человек, или рождается непредсказуемый кентавр, способный на геройство и подлость одновременно?
В новом романе Дмитрия Быкова «ИКС» рассказана потрясающая история великого советского писателя, потерявшего половину своей личности на пути к славе. Быков вскрывает поистине дантовские круги ада, спрятанные в одной душе, и даже находит волшебную формулу бессмертия…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
17 июня 1913, Петербург
Это случилось с Дехтеревым, когда он стал уже не первой молодости, а все ж, по сравнению с нынешним статусом, в безоблачные и легкомысленные времена. Состоялась уже «Физиология памяти», и приглашение в Базель, и одобрительное письмо от Фройда, — но в России ты до пятидесяти лет никто, а ему исполнилось сорок с небольшим, и он ходил еще в подающих надежды. Он сидел в вегетарианском зале «Венеции», когда к нему подсела странная тревожная женщина в ярко-оранжевой накидке, так и запомнилась эта накидка, как тревожное пятно.
— Вы Дехтерев, я узнала вас, — говорила она, не давая вставить слова, — я посещала вашу лекцию по телепатическим радиоволнам (он сроду не читал такой лекции, но она так поняла его эксперименты с Дуровым). Я хочу показать вам рисунки. Вы только не говорите сразу, всмотритесь. Это важно исключительно. Вы меня не знаете, я Бутникова, ученица Дирка. Я работала у Дирка, разочаровалась. (Дирк был шарлатан, оккультист, смешно слушать.) Но этот случай особенный, и я как знала, что увижу вас, поэтому захватила. Прошу вас, смотрите.
Она выложила на стол потрепанную картонную папку с рисунками, и Дехтерев, всегда охочий до практики, принялся их рассматривать, в самом деле увлекаясь больше и больше. Листов было семнадцать, на некоторых по две-три композиции.
— Ну-с, я вас слушаю, — сказал он минут через пять.
— Это я вас слушаю, — возмутилась она.
— Но должен же я знать хотя бы, кто это нарисовал.
— А мне нужно, чтобы сказали вы, — повторила она с нажимом.
— Тогда, — произнес он уже с некоторым раздражением, — все это не более чем мои фантазии, мало чем подкрепленные. По двадцати рисункам я ничего не скажу достоверно даже о больном, которого наблюдаю месяцами. Но в общем случае… я предполагаю, что это рисовал один человек; что этот человек сошел с ума; что рисунки выложены по хронологии.
— То есть… — Бутникова уставилась на него, картинно оцепенев. — То есть вы утверждаете, что вот это, — она взяла Жар-птицу, — нарисовано позже, чем лошади?
— По всей видимости да, — сказал Дехтерев, наслаждаясь эффектом. — Это несложно. Смотрите: орнамент на крыльях тот же, что на седле, и даже, пожалуй, изощреннее. Но сама птица сделана по-детски, либо, что вероятней, в сумеречном состоянии, и вообще в этих поздних работах меньше сюжета. Видите? Со щенком — готовая жанровая сцена, и рядом, с дворником, карикатура хоть в «Сатирикон». А тут — они развернуты статично, хотя на рисунке их двое. Я только не вполне понимаю, что надвигается…
— Вы думаете, это, — она показала на плиту, как бы падавшую на застолье, — надвигается?
— Падает, давит, приближается, как хотите. А что такое «Тароп»?
— Я этого не могу вам сказать.
Черт бы их драл с этой неточностью выражений.
— Не можете или не знаете?
— Не знаю, — с неохотой призналась Бутникова.
— А как это вообще к вам попало?
— Расскажу. Но сначала еще немного, пока вы не знаете обстоятельств. Как, по-вашему, эти вторые рисунки… они сделаны больным человеком?
— Не сказал бы, что именно больным. Представьте, — он пощелкал пальцами, ища слово, — ну, хоть алкоголика, или любое другое сумеречное состояние талантливого человека, когда навык в руках остался, а мыслить человек уже не умеет, или это ослаблено, и в голове только сны… Я живописью не занимался, ни как дилетант, ни как исследователь. Но и мне видно, что этот второй человек умеет рисовать, и даже, пожалуй, лучше первого… потому что этот условно первый — все-таки, знаете, маэстризм. Вот как в альбомы рисуют: щенок, дождик… А второй — ну, что ж, это сейчас в Париже произвело бы впечатление, и у нас произведет, и даже сошло бы за новое слово. Но это новое слово тяжелобольного человека, которого… которого многое еще вдобавок томит, — закончил он машинально, кое-что приметив на последнем рисунке и не желая распространяться. Но приглядеться стоило. Случай был не так схематичен, как Дехтерев сейчас рассказывал.
— Хорошо же, я открою вам, — пообещала Бутникова, словно он долго вымогал у нее роковую тайну, которая сейчас его прямо в «Венеции» и убьет. И она рассказала Дехтереву тот самый случай, который он должен был в четырнадцатом году докладывать в Берлине, но помешала война; и, может быть, прекрасно, что помешала. Кто знает, чего наделали бы люди, расскажи он тогда про свою новую мнемонику — и от чего сам он удерживался, более не занимаясь этой сферой?
Веронике Лебедевой, наполовину француженке (отец давно вернулся в Марсель, и она жила под фамилией матери, известной петербургской портнихи), было двадцать лет, когда она угодила под один из немногих еще в Петербурге автомобилей. К двадцати годам она была известной в узких кругах художницей и даже выставлялась, Сомов ее хвалил, Железкин к ней сватался, но был высокомерно отвергнут. Красавица, идеально соответствовавшая тогдашней моде, — высокая, тонкая, насмешливая, невинно-порочная бердслеевская женщина, одна из тех, в которых Дехтерев ничего не понимал, хотя всегда ими любовался. Что-то было у них с эмоциональной сферой — они то ли подавляли ее, то ли, в преддверии великих перемен, природа сделала их нечувствительными, чтобы с ума не посходили.
Лебедева любила выезды на природу с компанией богатых бездельников, любила скачки, сама участвовала в какой-то любительщине, но ее считали опытной наездницей. Она превосходно плавала, управляла яхтой (был роман с безмозглым, но бронзовым яхтсменом), стреляла даже из лука — вспомнить, какой только экзотикой не увлекался предвоенный Петербург! И при всем том акварели ее были мрачны, бессолнечны, знаменитый (среди кого знаменитый? — но Бутникова отрекомендовала так) автопортрет изумлял отчаянным выражением беспомощных глаз и опущенных углов рта, а в последний год Лебедева и вовсе замкнулась, порвав с кружком и отшельничая с этюдником. Какая-то любовь? Нет, сказала Бутникова, скорей ранняя усталость, а впрочем, что мы все знаем.
— Так, — спросил Дехтерев, не желая себе признаться, что судьба этой недурно рисующей красавицы его заинтересовала и даже взволновала. — В каком же она положении теперь?
Теперь она была в положении плачевном. Бегунья и спортсменка передвигалась в коляске, и хотя врачи сулили чудо, ибо ноги ее сохранили чувствительность и, стало быть, могли вновь зашевелиться, — всего печальней была начисто стершаяся память. Она не узнавала ни Железкина, ни яхтсмена, ни даже Сомова, заглянувшего к ней и бежавшего через четверть часа в слезах. Она не могла решить простейшую задачу. Она из всей родни признала только мать, и то лишь полгода спустя после травмы. Мать дала ей краски, карандаши, и постепенно, рисуя сначала совершенно по-детски, а затем все уверенней, — она стала, говорила Бутникова, создавать образы; но боже правый, что же это были за образы! Страшные, грозные призраки подсознания, птицы с гигантскими крыльями и оскаленными, зубастыми клювами, адские люди с чудовищными руками…
— Ну уж, ну уж, — успокоил ее Дехтерев. — Дети всегда так рисуют, руки огромные, потому что развиваются их функции, начинается всякое хватание и попытки мастерить… Зверозубые птицы — тоже детское, сочетаются черты разных зверей, комбинируются признаки… Ничего не нахожу удивительного, она проходит детский путь.
— Вам ничего удивительного, а жених сходит с ума, — верещала Бутникова. Ее было не остановить. — Когда он пришел навестить ее, она закричала: «Уйди, мужчина! Чужой мужчина!» Вообразите только, что он чувствует. Они души не чаяли друг в друге.
— Интересно, — сказал Дехтерев. — И рисунки, и сама… Я посмотрел бы на нее, если не потревожу слишком.
— Но на вас вся и надежда! Я только потому к вам и подошла!
— Я не думаю, — сразу отсек Дехтерев ненужную надежду, — не думаю, что могу здесь исправить. Человек не табуретка, память — штука тонкая, повреждения, сколько могу судить, ужасные, и при таких ударах восстановить личность не удавалось еще никогда. Если б я мог, то есть будь это мой случай… Мы же все, доктора, связаны порукой: меня позвали бы. Но, видимо, тут не по моей части.