Повесть о любви и тьме
Повесть о любви и тьме читать книгу онлайн
Известный израильский писатель Амос Оз родился в 1939 году в Иерусалиме. Он является автором двадцати двух книг, которые переведены на тридцать четыре языка. На русском языке были опубликованы романы «Мой Михаэль», «До самой смерти», «Черный ящик, «Познать женщину».
Перед нами новая книга Амоса Оза — «Повесть о любви и тьме». Любовь и тьма — две силы, действующие в этом автобиографическом произведении, написанном как захватывающий роман. Это широкое эпическое полотно воссоздает судьбоносные события национальной истории, преломленные через судьбы родных и близких автора, через его собственную судьбу. Писатель мужественно отправляется в путешествие, ведущее его к тому единственному мигу, когда судьба мечтательного подростка трагически ломается и он решительно уходит в новую жизнь. Используя все многообразие литературных приемов, которые порой поражают даже искушенного читателя, автор создает портрет молодого художника, для которого тайны собственной семьи, ее страдания и несбывшиеся надежды становятся сердцевиной его творческой жизни. Большое место занимают в книге те, с кем жизнь сводила юного героя, — известные деятели эпохи становления Еврейского государства, основоположники ивритской культуры: Давид Бен-Гурион, Менахем Бегин, Шаул Черниховский, Шмуэль Иосеф Агнон, Ури Цви Гринберг и другие. Сложные переплетения сюжета, потрясающая выразительность многих эпизодов, мягкая ирония — все это делает «Повесть о любви и тьме» глубоким, искренним, захватывающим произведением. Неслучайно в Израиле продано более 100.000 экземпляров этой книги, и, переведенная на многие языки, она уже перешагнула границы нашей страны. В 2005 году Амос Оз удостоен одной из самых престижных мировых премий — премии Гёте.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Да ведь мы уже беседуем.
Легкая улыбка мелькнула на ее губах. Она обеими руками расправила подол платья, скрестила ноги, но уже по-иному, на мгновение обнажились ее колени, тоже скорее женские, чем детские, но тут же скрылись под натянутым платьем. Взгляд ее теперь был направлен слева от меня, на проглядывавший в просвете между деревьями забор.
А я, стало быть, придаю своему лицу выражение важности и излагаю ей мнение, что в Эрец-Исраэль достаточно места для двух народов, если только хватит им ума жить друг с другом в мире и взаимном уважении. Но от смущения и заносчивости я говорю с ней не на своем иврите, а на высокопарном языке папы и его гостей. Я похож на осла в бальном платье и туфлях на высоких каблуках. Почему-то я убежден, что именно так, а не иначе, прилично говорить с арабами и с девушками. (По правде говоря, мне почти ни разу не приходилось говорить ни с арабами, ни с девушками, но я считал, что в каждом из этих двух случаев требуется особая деликатность: следует говорить так, словно ты стоишь на цыпочках).
Оказалось, что ее знания иврита не столь обширны, а может, ее взгляды были отличны от моих. Вместо того чтобы ответить на мой вызов, она предпочла как бы сдвинуться чуть в сторону: ее старший брат, говорит она, учится в Лондоне, «солиситор» и «барристер» — вот кем он станет, а на иврите это, кажется, называется «авдокат».
Адвокат, поправил я, все еще напыщенный и одержимый своей высокой миссией. А что собирается изучать она, когда станет взрослой? То есть, какую специальность? В какой области?
На мгновение она взглянула мне прямо в глаза, и я не покраснел — потому что смертельно побледнел. И сразу же поспешил отвести свой взгляд, устремив его ввысь, поверх ее младшего брата Аувада, серьезного и целеустремленного, опоясавшего тем временем ствол шелковицы четырьмя правильными кругами из выложенных на земле листьев.
— А ты?
— Ну, видишь ли, — говорю я, продолжая стоять перед ней, вытирая вспотевшие ладони о брюки, — видишь ли, у меня это так…
— Ты будешь со временем авдокатом. Судя по твоему разговору.
Что, собственно, заставляет ее так думать?
— А я, — произнесла она, не отвечая на мой вопрос, — я напишу книгу.
— Ты? Какую книгу ты напишешь?
— Стихов.
— Стихов?
— По-английски и по-французски.
— Ты пишешь стихи?
И еще она пишет стихи по-арабски, но их она никому не показывает. Иврит тоже очень красивый язык. Люди пишут стихи на иврите?
Потрясенный самим ее вопросом, взведенный и потерявший голову от нестерпимой обиды и от высоты своей миссии, я тут же в неистовом волнении принялся декламировать самые разнообразные стихи. Черниховский. Левин Кипнис. Рахель. Зеев Жаботинский. И одно мое стихотворение. Все, что только вспомнилось. Я пылал гневом, я размахивал руками, я возвышал голос, я трепетал от избытка чувств. Я читал с выражением, гримасничая и слегка прикрыв глаза. Даже ее маленький брат Аувад повернул свою кудрявую голову в мою сторону и устремил на меня взгляд своих овечьих, коричневых, удивленных глаз, полных любопытства и легкого опасения. Но вдруг и он сам задекламировал на чистом иврите: «Дай мне минутку! Нет у меня ни минутки!»
Но Айша не сказала мне, дескать, довольно, а неожиданно спросила меня, умею ли я лазать по деревьям? Нет?
Трепеща от волнения, и, кажется, уже чуть-чуть влюбленный в нее, готовый исполнить в ее честь любое сложное задание, какое только придет ей в голову, но вместе с тем, дрожа от радости, что не посрамлю национальной чести, я мигом превратился ради нее из Зеева Жаботинского в Тарзана. Сбросил с ног сандалии, начищенные утром дядей Сташеком до такого блеска, что кожа их сверкала, как черный бриллиант, пренебрег своим праздничным нарядом — белоснежной рубашкой и тщательно выглаженными брюками. Подпрыгнув, я повис на нижней ветке, обхватил двумя босыми ногами суковатый ствол, не колеблясь ни секунды, подтянулся и смело взобрался под сень густой кроны, от первого разветвления — к тому, что над ним, и далее — выше, до самых высоких веток. Я был весь исцарапан, но меня это не трогало. Синяков и кровавых ссадин на моем теле все прибавлялось, но я пренебрегал всеми этими трудностями и мучениями, равно как и пятнами на одежде от сока тутовых ягод, я стремился вверх, выше линии стены и древесных крон, за пределы тени, к самой верхушке тутового дерева — пока мой живот не приклеился, улегшись, к одной из веток, довольно хлипкой, прогибавшейся, пружинящей подо мной, и даже слегка искривляющейся. И вдруг на ощупь я нашел там какую-то ржавую железную цепь, к концу которой была прикреплена круглая, довольно тяжелая гиря, тоже проржавевшая, — черт знает, для чего предназначалось все это устройство, как и почему выросло оно на ветвях тутового дерева. Малыш Аувад посмотрел на меня задумчиво, с некоторым сомнением во взгляде и вновь приказал мне: «Дай мне минутку! Нет у меня ни минутки!»
По-видимому, это были единственные ивритские слова, которые он уловил из воздуха. И не забыл.
Итак, одной рукой я крепко ухватился за стонущую под моей тяжестью ветку, а другой, издавая при этом дикий гортанный боевой клич, стал размахивать цепью. Железное ядро, прикрепленное к ее концу, описывало быстрые круги: я словно вздымал над молодой женщиной, находившейся подо мной, некий невиданный плод — первый плод нового урожая, который, в соответствии с древним ритуалом, следовало бы принести в Иерусалимский Храм.
Разве на протяжении шестидесяти поколений — так нам внушали — не привыкли они видеть в нас жалкий согбенный народ, этаких ночных бабочек, в панике шарахающихся от любой тени, ивлад-ал-маут — заслуживающие смерти? Но вот отныне, поднимаются, наконец, и выходят на арену мускулистые еврейские парни, во всем блеске своей силы является новая еврейская молодежь, и все увидевшие ее содрогаются от грозного рыка — так львы приближаются ко львам.
Вот только лев этот, лазающий по деревьям, рыкающий, грозный и страшный, которого я с энтузиазмом изображал для Айши и ее братишки, лев этот не ожидал, не знал и не ведал, откуда придет к нему несчастье. Лев слепой, глухой и глупый. Глаза у него — да не видят. Уши у него — да не слышат. Он лишь размахивает и размахивает цепью, примостившись на ветке, прогибающейся под ним. Он размахивает летящим стальным яблоком, которое рассекает воздух мощными кругами, — так он видел в фильмах про бесстрашных ковбоев: на бешеном скаку размахивали они лассо, вычерчивая круги в воздухе.
Не видел, не слышал, не предполагал, не остерегался этот воодушевленный «сторож брату своему», этот лев, парящий в воздухе. Хотя все уже чревато было катастрофой, все уже готово было к тому, чтобы случилось самое страшное: ржавый кусок железа, укрепленный на конце проржавевшей цепи, двигаясь круг за кругом, все больше натягивался и грозил вот-вот вырвать его руку из плеча. Гордыня. Глупость. Опьянение своей пробудившейся силой. Угар национального бахвальства. Ветка, на которой он разлегся и на которой исполнял свои показательные выступления, эта хрупкая ветка уже давно стонала от непомерной тяжести. И девочка, нежная, умненькая, с черными бровями, сходящимися на переносице, девочка, пишущая стихи, глядела на него снизу вверх. И на губах ее все явственнее проступала этакая снисходительная улыбка. Нет, это не была улыбка поощрения, по заслугам оценивающая нового еврея-израильтянина, в этой улыбке, пожалуй, проглядывала тонкая насмешка и снисходительное желание позабавиться. Улыбка словно говорила: мол, все чепуха, и твои усилия — сущая чепуха, мы уже видывали и такое, и, пожалуй, похлеще этого, и этими жалкими потугами тебе не поразить меня. А уж если ты и вправду захочешь однажды удивить меня, придется тебе, голубчик, потрудиться в семь и в семьдесят семь раз больше.
(Из глубин какого-то темного колодца в эту секунду, возможно, сверкнуло ему на мгновение и тут же погасло отражение-воспоминание о диком лесе в магазине женской одежды: отражение непроходимых первозданных джунглей, в непроглядной тьме которых он уже однажды мчался за маленькой девочкой, а когда, наконец, ему удалось догнать ее у подножия суровых и вечных деревьев, открылся его глазам ужас).