Лейб-агитация
Лейб-агитация читать книгу онлайн
Фигль-Мигль — человек с претензией. Родился некстати, умрет несвоевременно. Не состоит, не может, не хочет. По специальности фиговидец. Проживает под обломками.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Фигль-Мигль
Лейб-агитация
Идеи висят в нашем воздухе, как топоры: хватай да помахивай, за неимением веера. Не мне одному явилась мысль о волшебном сходстве ныне действующего государя с Николаем Павловичем. Зато я единственный, кто — как пассеист и убежденный ретроград — может превосходящему всякое вероятие будущему предпочесть ослепительное прошлое, при этом поставив прошлое и будущее на одну доску — в один очень крупный план. И помечтать на тему выборы, например, 1844. То есть не помечтать, а проанализировать — говорят, это не одно и то же.
Пейзаж. В 1844 году все было как сейчас и даже лучше. Только что — в 1843-м — начали строить железную дорогу между Петербургом и Москвой и завершили печатать новый Свод Законов, а Кюстин издал в Париже свою книжонку — на каковую оперативно отреагировал Н. И. Греч, в течение 1844-го снабдивший Европу своим “Анализом книги маркиза де Кюстина…” (любопытно было бы взглянуть) на немецком и французском языках. Заседает очередной Секретный Комитет с очередными предложениями по реформе крепостного права. В очередной раз усложнился порядок выдачи загранпаспортов: они выдаются только в Петербурге, пошлина возросла до ста рублей серебром за шесть месяцев (титулярный советник М. А. Девушкин, который как раз зашевелился в голове у сочинителя, получает жалованья примерно десять рублей серебром в месяц), женам без мужей и лицам моложе двадцати пяти лет ездить за границу запрещено вообще. (Герцен комментирует: “Это язык плантатора с неграми; власть не унизилась, чтобы сыскать какой-нибудь резон, хоть ложный, но благовидный ‹…› она нагла нашей низостью”. Кюстин пророчествует: “Раз уж Сибирь существует и ей по временам находится известное вам употребление, то мне бы хотелось переселить туда молодых скучающих офицеров и красавиц с расстроенными нервами. „Вы испрашиваете паспорт в Париж, так вот вам паспорт в Тобольск”. Я бы хотел, чтобы император прописал именно такое лекарство от мании путешествовать, которая с пугающей быстротой распространяется в России”.) В мае 1844-го государь во второй раз ездил в Англию и помирился там с конституцией. Бакунин уже эмигрант, Герцен вот-вот уедет. (Ах, все скоро разъедутся: Герцен — на запад, Достоевский — на восток, Салтыков — вообще в Вятку. И Фурье, и Сен-Симон давно умерли, но их дело живет.) Во Франции зреет очередная революция, о чем никто не догадывается. (Грянул гром не из тучи, а из навозной кучи.) В Петербурге сезон 1843–1844 отмечен возобновлением итальянской оперы и ее шумным успехом в свете. (Рубини, Тамбурини, П. Виардо. Этот ли год для Тургенева роковой?) Публика попроще предпочитает драматический театр. (В Москве — Мочалов, в Петербурге — Каратыгин.)
Антураж. В 1844-м умерли Бенкендорф, Баратынский и дедушка Крылов. Гоголь этот год проводит в Ницце и Франкфурте. (А во Франкфурте злобным отшельником живет Шопенгауэр… но Гоголь не Карамзин и не ходит любоваться на немецких философов, особенно непризнанных.) Именно на новый 1844-й он решил осчастливить друзей (С. Т. Аксакова, Погодина, Шевырева и Н. Языкова) книжкой “О подражании Христу” (инструкция по применению прилагалась. Старик Аксаков не вынес и поблагодарил за подарок в том духе, что я, дескать, драгоценный друг, читал Фому Кемпийского, когда вас еще и в проекте не было). Катков вернулся из-за границы шеллингианцем и носит хаер. Митрополит Филарет Московский принимает душеоборонительные меры против гегелевской философии. Тютчев — панславист. Ю. Самарин защитил магистерскую диссертацию; Грановскому, чьи лекции производят в Москве фурор, окончательно не разрешили издавать журнал. Зато Погодин издает “Москвитянина”, а Краевский в Петербурге — “Отечественные записки”, и на него, ненавистного конкурента, пишет Булгарин очередной донос: караул! коммунисм! убивают!
(Тут мне задают вопросы: кто такой Ю. Самарин? Кто такой Грановский? Вот те раз, граждане! Деррида знаете — Умберто Эко знаете — вороха бестолковых слов под общей кличкой “коды современной науки” знаете — а Грановского не знаете? Как же так?
А вот как — в традиционной нашего полка форме: невежество по части своего, раболепство перед чужим. Раньше я думал, что рецензенты пишут: “наш Борхес, наш аналог (ответ) Павичу, наш такой-то, очень похожий на такого-то (поставьте имя)”, и т. д., — движимые скудоумием и профнепригодностью, а вот теперь понял, что это национальный характер так прихотливо в литературной критике играет. Раньше я думал, что наша журналистика, печатная и изустная, — гноище на пепелище, а вот теперь ясно вижу, что это не гноище, а верность русскому духу: ленивому, не помнящему родства и выборочно — бордели плюс, журналы минус — европеизированному. На эту тему со времен Фонвизина переводят чернила… пора бы уж, кажется, смириться и смотреть с позиций вечности и на невинный обычай умственного холопства, и на страсть к беспамятству.
Да-с; любой дряни можно найти серьезную причину, стоит захотеть и покопать почву. А Грановский… ну, представьте себе Явлинского с приличным лицом и образованием, вот и будет Грановский. Достоевский с ним, давно к тому времени покойником, в “Бесах” некрасиво обошелся — но, думается, по заслугам. И простите за схолию. Я бы написал короче, не будь слова литературного языка такими длинными.)
В 1844-м уже имеются славянофилы. (Герцену больно: он дружен с Киреевскими, Самариным, К. Аксаковым, а вот сейчас их споры дошли до того, что они не желают встречаться — и в следующем году все рухнет, когда дело едва не дойдет до дуэли между Грановским и Петром Киреевским.) А Белинский успел разругаться со всеми и провел теоретическое разделение западников на московских и петербургских, заодно упорядочив прочих жителей обеих столиц:
“…питерец — сухой человек по натуре, москвич — елейный во всех своих словах и мыслях. У них различные роли, они только мешают и гадят друг другу, когда сойдутся”.
Кстати, наши сухари с честью исправляют должность бисквитов: в следующем году, “Физиологией Петербурга”, умеренно прогремит натуральная школа. Но, вообще-то, гремят и еще будут греметь, особенно в провинции, Бенедиктов и Кукольник. (Сейчас литература совсем не гремучая, так что представьте, что Бенедиктов — не пора ли наконец сказать пару слов в его защиту? — соответствует Земфире, а Кукольник — Кинчеву, тоже любящему спасать отечество рукой Всевышнего.) Хиты — Фенимор Купер и Жорж Санд; Диккенса и Бальзака переводят год в год. (Белинский Бальзака не выносит.) И, конечно, Поль де Кок! (“Говорят про него, что он всех критиков петербургских в благородное негодование приводит”. Точный современный аналог Поля де Кока — Коэльо, с той только разницей, что Поль де Кок гораздо забавнее.)
Дневник Никитенко за 1844 год — это несколько страничек. (1843-й — несколько страничек слева, 1845-й — несколько страничек справа.) О чем писать — нас бичуют, как во времена Бирона, нас трактуют как бессмысленных скотов. “У нас чрезвычайно богаты на государственные причины. Если б вам запретили согнать муху с носа, это по государственным причинам. Ведь издал же года три тому назад здешний генерал-губернатор прокламацию, чтобы дети в одежде не отступали от предписанной формы, о которой, впрочем, никто ничего не знал. Вероятно, и на это была государственная причина. Люди, которые все это не только терпят, но и объясняют государственными причинами, вероятно, и должны быть так управляемы ‹…›” (А помните нашего бывшего с его нынешними прокламациями о цветочных горшках?) И еще:
“Право, мы, кажется, только путем разврата можем выйти из этого оцепенения, из этого хаоса нашей гражданственности. ‹…› По крайней мере, мы идем этим путем. Продажность, отсутствие чести, отсутствие веры — разве это не разврат? А раболепство?”
И Герцен в 1844-м ведет дневник. Он как раз отметил десятилетие с того дня, когда власть его приметила, у него полно своего горя — но он ходит на лекции в Московский университет и читает все подряд, что попало, в том числе с любопытством — Прудона и с восторгом — Гегеля. (Ай да проклятье, что сделал Гегель с лучшими русскими людьми! А ведь в 1844-м вышло уже второе, переработанное и дополненное издание главного сочинения Шопенгауэра — и тоже, как первое, осталось нераспроданным… И, кстати, в 1844-м родился Ницше — вот он-то Шопенгауэра читал прилежно, себе и нам на пользу.) Как у Никитенко, в герценовском дневнике преобладающее настроение — бодрое: