Дурдом
Дурдом читать книгу онлайн
…В тот день все складывалось как-то необычно. Уже потом, войдя, как говорится, в память, Лена об этом вспомнит.
Она подошла к открытой настежь форточке, и, приподнявшись на цыпочки, встала под струю терпкого, особо сладостного после постоянной вони и духоты больничного отделения, под вольную струю осеннего воздуха. Какая-то юркая птаха, усевшись на край скрипучей, визгливой под порывами ветра форточки, так весело, звонко вдруг засвистала, что девчонка засмеялась.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Глава 1
Маме моей, Татьяне Алексеевне,
с благодарностью и нежностью
посвящаю.
…В тот день все складывалось как-то необычно. Уже потом, войдя, как говорится, в память, Лена об этом вспомнит.
Она подошла к открытой настежь форточке, и, приподнявшись на цыпочки, встала под струю терпкого, особо сладостного после постоянной вони и духоты больничного отделения, под вольную струю осеннего воздуха. Какая-то юркая птаха, усевшись на край скрипучей, визгливой под порывами ветра форточки, так весело, звонко вдруг засвистала, что девчонка засмеялась.
А за ее спиной своей мутной, тяжкой, невнятной жизнью жила больница, ибо многие десятки странных существ в линялых рваных халатах, с немытыми лицами, зловонными ртами, обвисшими грудями и слюнявыми губами в шуме, плаче, ссорах и матах, в удушливых облаках табачного дыма решали вслух и про себя свои жизненные проблемы.
Странно: в этом тесном мирке, где тело касалось тела, где человек постоянно натыкался на чужие взгляды, руки, ноги, слова, каждый был более одинок, чем в камере-одиночке, чем на необитаемом острове. Можно было колотиться головой о стенку, кричать и молить о помощи — все напрасно, никто никого не слышал. Для Лены, пожалуй, это было самое страшное…
Сразу после обеда начался обход. К Лене белохалатная врачебная процессия даже не приблизилась. Брезгливо сощурившись, Ликуня объявила на весь коридор — так, что ее услышали не только коллеги, но и стоявшие неподалеку больные: «А-а, это наша „поэтесса“… Ну, с ней нам говорить не о чем. Тут все ясно»…
Лена долго потом пыталась понять, откуда, из каких глубин ее тщедушного существа поднялась вдруг такая ослепляющая, неостановимая волна жгучей обиды, бессильной злости на всех и вся, волна протеста и бунта, — и не могла понять.
Подскочив с побелевшим от ненависти лицом к заведующей отделением, она, размахнувшись изо всех силенок, влепила ей пощечину. В этом смешном и жалком на сторонний взгляд протесте выразилось все — и ненависть к людям, «поставившим на ней крест», и отчаяние от своей вечной невезучести, и поруганное достоинство — все, все вдруг всколыхнулось в ней!
Вот почему для нее в наступившей, неожиданной, как обвал, грозной тишине коридора, среди сивых бревенчатых стен, облупившихся подоконников, в этом приюте душевной и физической нищеты, человеческой разрухи и поруганности, так звонко, так страшно, так победно прозвучала эта пощечина!
Ликуева побагровела. Двое врачей Антоша и Гоша — братья-близнецы, первый год после института работавшие и отделении ординаторами, схватили Лену за руки.
А минуту спустя подбежавшие санитарки потащили ее в переполненную полураздетыми, вопящими, плачущими, дико хохочущими особую палату — «надзорку». Сюда помещали тех, кого считали опасными даже в стенах сумасшедшего дома. За больными здесь так «присматривали», что даже в туалет не выпускали, просто приносили в палату грязное ведро и — извольте, сударыня, справлять свои делишки на виду у всех.
Пыхтя и матерясь, санитарки скинули с нечистой кровати больную с перекошенным ртом и вытаращенными глазами. Лену раздели и, завернув ее в холодные мокрые простыни, притянули к голой кроватной сетке грубыми толстыми веревками.
Она отчаянно сопротивлялась, и, вспоминая самые невероятные ругательства, слышанные когда-то от поддатой соседской шантрапы, и здесь, в отделении, от многоопытных бывших зэчек, материла на чем свет стоит своих экзекуторов. А те в отместку хлестали ее по щекам, дергали за волосы, плевали в лицо, и, еще туже прикручивая к койке, злорадно приговаривали: «Ишь, ты, поетеса дурдомовская, еще тявкает!.. Ничо, ничо, полежишь на голой коечке, в собственном дерьме искупаешься — поумнеешь, прикусишь свой язычок поганый!»…
Лена и без того знала, что история с Ликуней ей даром не пройдет. Подергавшись на веревках и поняв — дело безнадежное, она затихла. А через некоторое время, чувствуя каждой клеточкой своего тела обреченность и беззащитность, она тихо, но отчаянно заплакала…
От слез снова намокла подсохшая было на груди простыня, и безмолвный плач готов был перейти в безудержную истерику, когда в надзорку вдруг вошел Ворон.
Поправив на своем длинном, кривоватом носу то и дело сползающие очки, он подошел, глянул Лене в глаза и скомандовал насторожившимся, как собаки-ищейки, санитаркам, столпившимся позади:
— Развязать!
В порыве чрезмерного усердия, толкая друг друга раздвоенными, как у лошадей, спинами и задами, сразу три санитарки бросились освобождать Лену от крепких пут.
Когда, сбросив мокрые, дурно пахнущие простыни, она трясущимися от холода руками, передергиваясь от унижения и брезгливости, стала натягивать на себя рубаху и халат, Ворон с холодным — как тогда показалось Лене — профессиональным любопытством следил, как она одевается.
И когда она, наконец, натянула на себя больничные лохмотья, он крепко взял её за руку, будто клешнями прихватил, и властно скомандовал:
— Пошли!
— Куда?! — дернулась было Лена из его цепких рук.
— В процедурный кабинет.
— Зачем?!
— На беседу…
Каким-то подсознательным чувством она понимала, что «беседой» здесь и не пахнет — очень уж серьезен, сосредоточен и молчалив был Ворон. И потом, какие «беседы» могут быть после инцидента с Ликуевой? Но выбора не было — пошла.
С Леной на буксире Ворон вошел в процедурную. И она сразу все поняла. На середину небольшой комнаты была выдвинута кушетка, около неё, в изголовье, стоял стул с маленьким, вроде телевизионного стабилизатора ящичком — каким-то прибором. И зловеще извивались проводки, будто длинные черные змейки, по белому полотну простыни…
Возле кушетки, заложив руки за спину, стояли неразличимо похожие Гоша и Антоша. И еще какие-то люди в белых халатах заполнили небольшой кабинетик.
«ЭсТэ!» — мелькнуло в ее голове. — «Электросудорожная терапия», «сеанс тока»… Этой процедурой пугали тех, кто в отделении вел себя агрессивно или вызывающе грубо, кого не могли успокоить лошадиные дозы нейролептиков и снотворных. Но применяли все же это средство крайне редко. Обычно после сеанса электрошока больных в бессознательном состоянии вытаскивали из процедурной и клали, бесчувственных и неподвижных, как мешки с картошкой, на кровать…
Ей было до ужаса страшно. Но гордость, больная девчоночья гордость — единственное, чем она сейчас владела и чего никому из окружающих не дано было у нее отнять, — эта гордость мешала ей заплакать, попросить прощения, пойти на попятный.
— Ложись! — скомандовал Ворон. И Лена, насмешливо дернув губами, а на самом деле леденея от страха, кивнула:
— Сейчас…
Легла. Антоша и Гоша встали по бокам кушетки. Один из подошедших вплотную интернов вдруг резво и ловко схватил ее за щиколотки, и, согнув ноги в коленях, прижал их к ее груди.
Последнее, что она запомнила, — ощущение холода от мокрых кусочков ваты на висках и противный вкус резины во рту, — все вдруг вспыхнуло в голове, рванулось куда-то вверх и погасло в ослепляющей темноте…
Сознание просыпалось медленно. Было ощущение, что идет какой-то странный, непонятный фильм о ней самой, где она — и зритель, и одновременно — главная героиня. Все, что с ней происходило, она воспринимала как-то отстранённо, как бы издалека…
Первое время — очень долго, чуть ли не месяц — она была чем-то вроде неодушевленного предмета: сидела, когда сажали на стул; умывалась, если приводили в ванную и ставили возле крана с водой; ела, если кто-то кормил ее, как маленького ребенка, с ложечки. Ей ничего не хотелось, она ни о чем не думала. Голова ее была пуста, как дом, из которого все выехали, и остались только голые стены да пыльные половицы…
Вокруг сновали дегенератские плачущие, гневные и дурашливые физиономии старых и новых больных, проплывали белые халаты врачей, сестер и санитарок, — никакого отзвука в ее душе, никаких мыслей, ассоциаций они у нее не вызывали. Пусто было в ее глазах…