Первая всероссийская
Первая всероссийская читать книгу онлайн
Тетралогия «Семья Ульяновых» удостоена Ленинской премии 1972 года.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«Любезный Алексей, — писал он ему из Казани 14 сентября. — Я рассудил, что тебе очень не излишне будет близко посмотреть здесь на татарскую школу Ильминского, поэтому вместе с этим я пишу Директору и Ульянову, чтоб отпустили тебя сюда недели на две или немного поменьше, смотря по обстоятельствам… В крещено-татарской школе Ильминского теперь съезд учителей, все это удобно и кстати для тебя посмотреть вблизи. В случае позволения Ульянова и Директора ты выезжай из Симбирска между 17 и 24 сентября да постарайся сесть на товаро-пассажирский пароход, на нем вдвое дешевле… У Ульянова возьми свидетельство на проезд в Казань и обратно…»
Илья Николаевич выдал Рекееву это свидетельство и поставил на нем губернскую печать, однако же ему ясно было, что миссионерская и в основе своей русификаторская школа Ильминского, всячески поощряемая Казанским учебным округом, за образец для Симбирской губернии взята не может быть. Чтоб поднять и образовать чувашских крестьянских детей, им нужен родной язык не для религии, создать чувашскую школу, чтоб забить голову детей псалмами, — значило заранее обречь ее на неуспех. Да и миссионерское, проповедническое начало, эта экзальтация одной религии, выдвигаемой на смену другой, казалось ему совсем не идеалом народного образования, — он и в русских-то школах по деревням нагляделся на мракобесие преподавания попов и попадьих. Илья Николаевич имел свой замысел воспитания народного учителя и сразу же стал близко интересоваться основанным Яковлевым «пансионом» для мальчиков-чувашей, из которых должны были вырасти чуваши-учителя деревенских народных школ. Приходил к ним, беседовал, смотрел их тетради, сам рассказывал что-нибудь о школьных днях, о Казанском университете, где был сейчас их любимый наставник и опекун, Иван Яковлевич Яковлев. Однако стесняться его они отучились не сразу.
Рекеев, худенький, в длинном пальто и новой, только что купленной шапке, пришел к нему в первый раз с черного хода и на пороге остановился, держа шапку в руках. Глядел он исподлобья, почти безбровый, с широким, выпуклым лбом, а когда Илья Николаевич вошел в кухню и выговорил ему, зачем же с черного хода, он долго запинался и чувствовал хрипотцу в горле, мешавшую свободно разговаривать. Однако Илья Николаевич всего этого как будто не заметил и, приведя в свой кабинет, пригласил садиться. Кресло было большое, кожаное. В кабинет невзначай вошла Мария Александровна (во флигеле на Стрелецкой кабинет Ульянова был еще проходной, а диван служил постелью) и посмотрела, поклонилась так серьезно и уважительно, словно он тут был на месте, как гость в доме. Это, как и мягкий, добрый говорок Ильи Николаевича, расспрашивавшего с интересом о Казани, сразу сняли с Рекеева всякую стесненность. В письме к наставнику своему, Ивану Яковлевичу Яковлеву, Алексей Рекеев писал 14 ноября с великой гордостью: «Отношения мои с начальниками находятся в очень хорошем положении. Я несколько раз бывал у Ульянова в доме его, он меня завсегда принимает очень хорошо, сажает меня, и вхожу в горницу его, по долгу времени бываю у него…»
По долгу времени… о чем же мог чувашский юноша долгое время беседовать с очень занятым, по горло загруженным Ильей Николаевичем? Так к себе расположить, чтоб заставить разговориться и самого молчаливого, — было без всякого на то старанья простым и естественным свойством Ульянова. Тут, конечно, и роль играло все, что мог он узнать у Рекеева о положении в чувашских селах, о характере и обычаях народных. Интересна ему была и личность Яковлева, которого он еще очень мало знал. Меж тем Рекеев все больше и больше по-человечески привязывался к нему и совсем перестал его стесняться. Однажды он принес с собой лист бумаги, испещренный двойными надписями: в одних строках текст был русский, а под ним русскими буквами стояли совсем незнакомые слова и некоторые из них были энергично перечеркнуты. Илья Николаевич с любопытством посмотрел на листок, привстав даже с кресла. Сильно покрасневший Рекеев принялся объяснять: из школы Ильминского прислали для духовного пения в классе православную молитву «Царю небесный».
— Перевод очень хороший, — сказал со знающим видом молодой чуваш, — но только я сверил. Иные слова, Илья Николаевич, неправильно переведены. Хотел вас спросить, не обидно ли будет Ивану Яковлевичу, если это написать в письме?
— Отчего же обидно, — отозвался Ульянов и, любопытно взглянув на юношу, прибавил: — А вы покажите мне, какие это слова.
— Ну вот, — Рекеев глубоко вздохнул, — смотрите: «полотри падша», — это значит «внутри неба». Царь внутри неба, как бы внутри дома или массы какой-нибудь. А по-русски — царь небесный, то есть на небе. Или смотрите дальше: по-русски «утешителю душе истины», значит, утешитель человека, когда человек в горе. По-чувашски это можно сказать «лыплан-дарма». А насчет такого слова, как «хибер-детерегень», трудно будет понять, — такое слово у нас в Симбирской губернии нигде, Илья Николаевич, не в ходу, его народ не поймет… И много еще разных не тех слов.
Илья Николаевич улыбнулся своей заразительной улыбкой, от которой у собеседника в душе светлело.
— Как это хорошо, что вы и русский язык, и чувашский так точно знаете и разбираете разницу. Напишите, напишите Яковлеву, он только порадуется за вас!
И успокоенный Рекеев в том самом письме к Яковлеву, где писал он о своих беседах с инспектором «по долгу, времени», — поделился и всеми своими поправками к казанскому переводу молитвы.
По этим письмам, если б быстродум какой, работая в архивах, только по ним одним захотел себе представить рабочий день Ильи Николаевича, — каким городским и кабинетным, каким сидячим и досужливым показался бы ему этот день! Словно Ульянов всегда был на месте в своей «горнице», всегда готов принять и вести любую беседу. А между тем такие дни у Ильи Николаевича выпадали редко, редко, сосчитать их в месяц можно было по пальцам одной руки, и он урывал их от семьи, от своей небольшой квартирки во флигеле от любимой жены, которой хотелось ему, сидя с ней рядом на диване, когда дети уснут, рассказывать все до мелочей, что случилось в поездке.
Он начал свои объезды с тех же чувашских сел Курмышского и Буинского уездов и решил прежде всего открыть две школы — в деревнях Ходары и Кошки.
Осенью, когда суха земля и только шуршит на дороге опавший лист, какое это блаженство ехать и ехать, даже если трясет тебя в бричке, словно просеивает сквозь сито, или спина болит боком сидеть на линейке. Но зато воздух вливается и легкие, словно входишь в него, как летом купаться в реку, — и в этом воздухе весь мир, вся природа накануне зимнего засыпанья! Прохлада и сухость обнаженных от листьев пространств, далеко видимых глазу сквозь голые сучья; бодрящий ветер, в котором словно иголки колют — холодные струйки наступающего на осень зимнего времени; и уже настоящие иголки, — одна лишь в зелени, хвоя, кое-где пустившая по стволам вязкую смолистую слезу, — да так они пахнут в чистом воздухе, эти хвойные иглы, словно в них одних сейчас сок и кровь земли. А между стволами — сколько раз видел Илья Николаевич в своих разъездах — мелькает пестрядь бабьих сарафанов и звучит ауканье, это вышли по грибы или бруснику. И еще не раз видел Илья Николаевич, не удерживаясь от улыбки, как стрелял через дорогу линючий заяц или рыжей молнией описывала где-нибудь на верхушках дерев свою мгновенную дугу белочка.
Но когда земля не суха, а вся набухла от многодневного дождика, дорога и раскисла и расползлась, и чуть только начался день, а уже стало темнеть, — ехать в открытом возке не только мученье, а и подвиг, хотя терпеливый Илья Николаевич и тут находил приятное для себя, вылезая из возка, разминал ноги, делал руками упражнения по-шведски, помогал кучеру вытаскивать возок из намокшей глины. Не час и не день длились такие поездки. Если смотреть только по расписанию, тоже вывешенному инспектором у себя над столом, цифры выходили внушительными. От Симбирска до Курмыша, например, 319 с четвертью верст: на Урень, из Уреня через Промзино и Ардатов на Алатырь; из Алатыря через Рыбушкино, Пиловальные заводы, Шипиловку — на Курмыш. Но цифры эти ничего не говорили о непроходимости дорог в непогожее время, о тяжкости ночевок в душной, прокуренной махоркой ямской избе, о полчищах клопов на лавке и вони, вони. Больше всего страдал Илья Николаевич от смрада. Надышавшись за день свежего озону, насладившись всей грудью чистым воздухом, он весь сжимался в физической тоске, когда располагался на ночь в избе. Ямщик его, войдя и перекрестившись на икону, первым делом разматывался, распоясывался и, стянув набухшие сапоги, радовался теплу, как счастью. Он обогревался даже клопиными укусами, как однажды сообщил Илье Николаевичу, потому что «клоп кровь разгоняет», а дурной, тяжелый запах был для него «ничаво». Но Илья Николаевич сапогов не стягивал, чтоб скорее и легче было снова выйти на крыльцо и затянуться ночным свежим холодком, как иные любители затягиваются папиросным дымом. И эти ночевки, даже когда усталость с ног валила, были для него, особенно в первые годы, самой большой мукой. И даже в зимнее время, в самые заносы, когда варежка на руке гремела, оледенев, а усы и борода, того и гляди, начнут ломаться, как веточки под грузом снежной изморози, и говорить сквозь них трудно, он тоже опасался избы-ночлега.