Литератор Писарев
Литератор Писарев читать книгу онлайн
Книга про замечательного писателя середины XIX века, властителя дум тогдашней интеллигентной молодежи. История краткой и трагической жизни: несчастливая любовь, душевная болезнь, одиночное заключение. История блестящего ума: как его гасили в Петропавловской крепости. Вместе с тем это роман про русскую литературу. Что делали с нею цензура и политическая полиция. Это как бы глава из несуществующего учебника. Среди действующих лиц — Некрасов, Тургенев, Гончаров, Салтыков, Достоевский. Интересно, что тридцать пять лет тому назад набор этой книги (первого тома) был рассыпан по распоряжению органов госбезопасности…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Хорошо еще, что он выдал себя, и все увидели, кому он служит, — не то, чего доброго, поверили бы в искренность такого неколебимого презрения. Право, это со стороны Тургенева просчет: не стоило доводить до того, чтобы его подручному говорили печатно, и не где-нибудь, а в «Современнике»: о недоносок благосветловский, о недоразвившееся дитя г. Тургенева, о скудоумный г. Писарев! И как не сказать! И слепому ясно, что это значит, если человек — невидимый, между прочим, и надежно защищенный от попыток литературного возмездия званием политического заключенного, — если этот человек, опять-таки один во всей литературе, объявляет «Отцов и детей» величайшим произведением, а их автора — своим учителем и руководителем!
Но скудоумный он или слабоумный, а свое дело знает: кусает больно, а ничего другого от него и не требуется. Лишь бы Гончарову не хотелось жить, не хотелось создавать… Ну что же, господа, вы победили, Гончаров бросает перо, и пусть его незавершенный труд так и называется — «Неоконченный роман»; потомство нас с вами рассудит, только жаль, что с опозданием, и вы не почувствуете стыда. Но все-таки — за что? Кого и чем оскорбил я умышленно? За что ловить меня, как зайца, и травить собаками, и раскидывать повсюду тенета, и расставлять западни? Какая злобная, несправедливая, бессмысленная шутка!
Нарядный закат пылал над океаном, но Иван Александрович, погруженный в горькие мысли, ничего не замечал, и гуляющие на эспланаде ускоряли шаг, поравнявшись со скамейкой, на которой сидел с закрытыми глазами этот невысокий толстенький господин в седых бакенбардах и пристанывал сквозь зубы, и бормотал на неизвестном языке.
— Что-то, Верочка, в толк не возьму: скудоумный я все-таки или слабоумный?
— И то и другое, и просто глуп, и даже глупейший человек в мире. А также — дай бог памяти — болтливый фанфарон. Пишешь заученными фразами, как попугай, читаешь безо всякого соображения, как гоголевский Петрушка… А еще ты — умственное убожество и ловкий лицемер!
— Убожество — так и следует. А лицемер-то почему?
— А кто в студентские годы обманывал профессора: переводил брошюру Гайма и даже делал из нее извлечение, ни понимая ни аза?
— Да, действительно… Стало быть, и «Университетскую науку» приплел? Надо же. Это ведь шестьдесят третий год, мы тогда еще жили, можно сказать, душа в душу. То есть не мы, конечно, а «Русское слово» с «Современником».
— Знаешь, я думаю, он все твои статьи вырезает и хранит, вот как мы с Катей. Втайне восхищается, вслух бранится. Это своего рода любовь. Больше всего на свете ему, наверное, хотелось бы с тобою подружиться, — или чтобы ты его, по крайней мере, не презирал.
— Да кто его презирает, Антоновича! Сам напрашивается на щелчки. Не лез бы с нотациями, никто бы его не трогал. Этакая страсть поучать — у человека, не умеющего думать! Ну если не дал бог таланта и умом наделил самым узеньким, почти из одной памяти состоящим, — зачем ввязываться в полемику? Преподавал бы географию или книжки хорошие переводил, — какие познания зря пропадают! Вспыльчивый зубрила, вот он кто! Я шучу, а он ругается. Только и умеет. Прочитал «Реалистов» — написал «Лжереалистов». Я, каюсь, ему «лукошко глубокомыслия» преподнес, — но он-то в ответ ничего другого не нашел, кроме «бутерброда глубокомыслия». Бедняга!
— Это у него система, он ее даже обнародовал, когда сражался с Достоевским; наказывать всякую литературную ракалию тем же оружием, которым она сама согрешает. Вот и ты: согрешил бутербродом — и получил бутерброд.
— Я-то ладно, съем и не поморщусь, но по этой системе он старого писателя, потерявшего здоровье на каторге, издыхающей тварью обозвал!
— Но и Достоевский ему показал, где раки зимуют! Что он сделал и с Антоновичем, и со Щедриным, — я бы на их месте просто умерла.
— На меня, между прочим, сослался Достоевский, даже не раз: дескать, вам это все еще прежде было говорено.
— Кстати, ты про фигу знаешь?
— Про какую еще фигу?
— Обыкновенную. Которую ты целуешь.
— Что, что такое?
— Так и думала, что эту прелесть ты проглядел. Вот, выписала даже. Это было в декабрьской книжке «Современника» за прошлый год. Слушай: «Господин Тургенев показал „Русскому слову“ фигу, оно целует — в журнале напечатано почему-то: цалует — эту фигу, приняло ее за идеал, за комплимент, разыскивает на этой фиге все идеи и свойства молодого поколения, водяным настоем этой фиги разбавляет свои статьи…»
— Хоть бы перечитывал на свежую голову. Кулдыкает, как индейский петух, себя не слыша. Водяной настой фиги?
— «…берет эту фигу за модель и образец всего своего миросозерцания. „Современник“ хотел образумить „Русское слово“, показать критикам „Русского слова“, что они держат в руках и лобызают не идеал молодого поколения, а тургеневскую фигу, тургеневскую куклу, выставленную для осмеяния. И вот за это-то „Русское слово“ и бранит критику „Современника“». По-моему, звучит очень жалобно. Видишь, тебя образумить хотели, а ты какой неблагодарный.
— Ничего, отблагодарю еще, долго ждать Антоновичу не придется. Ишь, весельчак. Это тоже он мое выражение передразнивает. Помнишь, было в какой-то статье: фига озорства? Ну, ладно же. То, что я сейчас пишу, как раз называется: «Посмотрим!». Вот и посмотрим. А о «Пушкине и Белинском» помалкивает?
— Что ты! О чем же Антонович промолчит? Комически-нелепая, говорит, статья, из которой видно, что ты не понимаешь историю нашей литературы.
— Вот как. Это мнение, кажется, довольно близко к тому, что вы с maman мне высказывали. Ведь ты согласна с первым критиком «Современника», признайся?
— Нисколько не согласна, не выдумывай. Пушкина не разлюбила, в этом сознаюсь. А написал ты о нем удивительно, не хуже Белинского. И maman так же считает.
— И тоже не разлюбила.
— Ты столько перестрадал в жизни, Митя, столько передумал. Неужели ты не убедился, что никакой ум, никакой реализм не сладят с любовью?
— Я убеждаюсь, что ты защищаешь не Пушкина, а подполковника Соколова. Но ведь на него нападаю не я, а все тот же храбрый портняжка — Антонович. Я бы не решился. Связываться с человеком, который выберет для ответа название: «Маску долой!»…
— Ничуть не опасней, чем с человеком, который напишет: «Посмотрим!». Зачем ты меня сбиваешь? Николай Иванович тут ни при чем. Я люблю его, это правда, и не скрываю ни от кого. А он влюблен в одну даму, которая живет в Париже и любит кого-то другого, должно быть, своего мужа. Это все не так уж весело, и кто-кто, а ты… Но я как раз хотела о Пушкине, о твоих статьях. Ни по одному пункту я не сумела бы тебе возразить. И никто не умеет, хотя некоторые прямо задыхаются от негодования. Минаев эпиграмму сочинил: «Явился Писарев Дантесом и вновь поэта расстрелял!».
— А Дмитрий Дмитрич, стало быть, — Лермонтов: заклеймил убийцу гневными стихами!
— О да, Лермонтов, только дуэлям на пистолетах предпочитает английский бокс. Так я говорю: возразить нечего. Ни один мыслящий человек теперь, после твоих статей, не скажет: я Пушкина не только люблю, но и понимаю, — пока не объяснит, не другим, так самому себе, убийство Ленского, «Бородинскую годовщину» и ей подобные стихотворения, и еще эти строчки: бичи, темницы, топоры — довольно с вас, рабов безумных…
— Да уж. Но почему — теперь? Разве Добролюбов еще семь лет назад не высказался начистоту об этих темницах и топорах и о чрезмерном уважении Пушкина к штыку? А Чернышевский, еще раньше, разве недостаточно ядовито заметил, что «Чернь» выразила всегдашний образ мыслей великого поэта? Уж не говорю о покойном Панаеве… «Современник» давным-давно стоит на этой точке, почему же именно из-за меня переполох, именно я удостоен производства в Дантесы?
— Должно быть, они не договаривали до конца. Впрочем, Добролюбова я тогда еще не читала. Но все равно, Митя: Пушкин написал семь томов, а ты осуждаешь его за несколько страниц или даже строк. Это несправедливо. Мне кажется, найдется когда-нибудь такая точка, с которой Пушкин виден весь. Как Петербург с колокольни Исаакиевского собора.