Ангел Варенька
Ангел Варенька читать книгу онлайн
Леонид Бежин, автор книг «Метро «Тургеневская», «Гуманитарный бум», и в новой книге продолжает разговор о подлинной и мнимой интеллигентности, об истинной и мнимой духовности. Повесть «Ангел Варенька» охватывает жизнь двух поколений, их взаимоотношения. С теплотой и тревогой пишет Л. Бежин о Москве, городе, где в основном живут его герои, которому они преданы всей душой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Да, да, старые дома в Сокольниках удивительно подходят для таких историй, и нам уже трудно представить, что когда-то в них жили самые обычные люди, топили дровами русскую печь, пили чай на двухэтажной открытой веранде, варили в тазах крыжовенное варенье, отгоняя бумажной трубочкой золотистых ос и снимая ложкой прозрачные пенки. А между тем я еще застал этих людей и мне доводилось бывать у них в гостях, сидеть с ними за столом, накрытым вышитой салфеткой, колоть щипцами грецкие орехи и слушать их рассказы. Особенно запомнились мне рассказы одной старушки, обитавшей под самой крышей, в комнатке, напоминающей по форме утюг: это сравнение приходило на ум летом, когда маленькие косые оконца накалялись от жары и комнатенку-утюг окутывало душное предгрозовое марево. В такие часы мы выносили плетеные стулья на верхний этаж открытой веранды, усаживались в тени, и, глядя на розовые отсветы, пробегавшие над Сокольниками, я жадно спрашивал: «А вы знаете?..», «А вы помните?..», «А вы бывали?..» Конечно же и знала, и помнила, и побывала у черта в пекле, хотя, рассказывая об этом, могла вдруг сбиться на сущие пустяки — на бублики, которые вчера не завезли в палатку, и вообще я всегда замечал в ней причудливое смешение двух черт: старушка словно бы переняла, вобрала в себя весь склад простоватой московской жизни (с бубликами, грузинским чаем в железных коробочках и карамельками в бумажных пакетах) и в то же время сохранила в своем облике нечто, именуемое породой.
Причем это нечто никогда не подчеркивалось, не навязывалось вам насильно, а как бы обнаруживалось само собой — естественно и непроизвольно, в случайном жесте или слове. Сошлюсь на такой пример, отчасти связанный с теми же бубликами. Однажды я взялся проводить старушку в булочную, где по случаю ожидавшегося завоза собралась толпа людей, и поэтому нам пришлось встать в разные очереди. Естественно, мы изредка переглядывались, как бы сетуя на то, что слишком медленно продвигаемся вперед, и обмениваясь ободряющими улыбками. В очереди перед старушкой стоял военный, весь увешанный свертками, с портфелем в руке и большим пакетом под мышкой. Он тоже поглядывал в конец очереди, от нетерпения ставил портфель на пол, перекладывал свертки в свободную руку и с нарочито рассеянным видом барабанил пальцами по стеклу витрины. Надо сказать, что его выправка при этом слегка терялась и нечто именуемое породой словно погружалось в пучину простоватой московской жизни. И вот я слышу звонкий голос старушки: «Подполковник, вы уронили перчатку». Это было сказано так, что военный невольно вздрогнул, застенчиво улыбнулся, поспешно наклонился за перчаткой, едва не выронив свои свертки, и пробормотал спасибо. Когда он выпрямился, к нему снова вернулась его выправка, хотя в выражении лица осталось невысказанное сожаление, что он не тот полковник, к которому обращалась старушка, и что случайное соседство в очереди не сближает, а, может быть, еще более разделяет их…
Я подумал: сколько всего неожиданного способно выразить слово, да что там слово — буква, одна-единственная буковка, произнесенная немного не так, как мы привыкли, с особым оттенком голоса, с едва уловимым акцентом. «И русский Н как N французский…» Да, да, и это было, правда, в обстоятельствах, далеко не онегинских… Должен заметить, что старушка, по ее собственному признанию, научилась говорить по-французски гораздо раньше, чем по-русски, и это иногда угадывалось в ее произнесении русских слов. Вот как она однажды рассказывала мне о не самых благополучных временах своей жизни: «…Сначала слышу шаги на лестнице, затем — стук в дверь. Требуют немедленно открыть. Открываю. Оказывается, за мной пришли из НКВД…» Это произнесенное немного в нос, на французский манер «Н» вызвало во мне странное замешательство, словно я столкнулся с причудливым смешением сна и яви, увидев, как люди танцуют мазурку в арестантской одежде или развешивают гирлянды цветов на колючей проволоке. Но старушка ничуть не смутилась и в ответ на мою сочувственную улыбку беспечно махнула рукой: «Не так страшен черт, как его малюют…» И тут я понял, что прошлое для нее — это жизнь, которую она не променяет ни на какую другую, и мне стало ясно, почему люди с безукоризненным французским произношением даже в самые неблагополучные времена не покидали Россию…
Вот мне и захотелось рассказать не о прошлом, не о сложном и противоречивом периоде (пусть это сделают почтенные историки), а о жизни трех женщин, трех подруг, близких, словно родные сестры. Как уже было упомянуто, одна из них жила в Сокольниках, в старом деревянном доме, а две других частенько навещали ее, принося с собой картонную коробочку с пирожными, аккуратные вырезки из прочитанных газет и программки спектаклей, на которых удалось побывать. Они накрывали вышитой салфеткой стол, выкладывали в вазочку пирожные, распечатывали банку с крыжовенным вареньем и до позднего вечера пили чай, вспоминали былое, болтали о пустяках и даже изредка поглядывали в телевизор с выключенным звуком, не позволяя ему завладеть своим вниманием. Находилось за столом местечко и для меня, и я многое запомнил из тех разговоров, а главное, у меня сохранились письма, странички из дневников, записочки, посланные ими друг другу, и всякие случайные бумажки — использованные билетики, квитанции и счета, которые они любовно вклеивали в особую тетрадь, заботливо ставя внизу дату и подписывая, куда они ездили по этому билету и за что платили по этому счету… Пухлая клеенчатая тетрадь напоминала засохший гербарий жизни, и однажды я попытался его оживить…
I
Вообразим Москву начала двадцатых, переулок с глухими заборами и булыжной мостовой, вообразим комнатушку с буржуйкой, выцветшими обоями и остатками мебели, большая часть которой уже пошла на растопку, вообразим надтреснутое зеркало в овальной раме, чуть наклонившееся на подзеркальник, и вот в оттертой от пыли середине зеркала возникает лицо молодой женщины, одетой и причесанной по моде тех лет, — длинная строгая юбка, белая блузка с перламутровой пуговочкой под самым горлом, высокие ботинки на застежках, гребешок в коротко стриженных волосах, — но сохраняющей в своем облике нечто от прежних времен, уже ушедших, но еще не забытых. Имя женщины — Сашенька, Саша, Александра Андреевна, как называли ее, четырнадцатилетнюю, пожилые друзья отца, некогда собиравшиеся у них дома. Иные приходили только по праздникам, на именины, на Пасху, на Рождество, когда жарко пылали изразцовые печи на двух этажах, по лестницам взбегали горничные со стопками тарелок, с кухни доносились сдобные запахи пирогов, снятых с раскаленного противня, и дворнику Пахому, торжественно сиявшему в прихожей, выносили рубль, граненый стаканчик водки и пригоршню конфет в разноцветных обертках (для жены и детей). Иные из гостей запросто наведывались среди недели, сбрасывали шубу, просили доложить и, не сомневаясь, что их примут, подкрадывались к дверям гостиной, чтобы в шутку спрятаться за ними, когда им навстречу выйдет обрадованная хозяйка.
«Господи, как вы меня напугали!» — говорила хозяйка, давно привыкшая к таким шуткам и поэтому не слишком испуганная неожиданным появлением гостя из-за ее спины, и шутник в знак оправдания целовал ей руку и почтительно кланялся Сашеньке, еще не успевшей снять гимназическое платье, очистить пальцы от мела и выгрузить из ранца учебники. Сашенька вежливо отвечала на поклон и немного краснела, если внимание взрослых задерживалось на ней дольше обычного и она была вынуждена с этим мириться, поддерживая их уверенность в том, что она еще слишком наивна, чтобы замечать подобное внимание. Но она — поди ж ты! — замечала, и ее ресницы особенно чутко вздрагивали, когда говорилось, какой она стала красавицей, вся в маму, глазами, подбородком, овалом лица. Тут уж Сашенька не выдерживала и исподлобья бросала гневный взгляд на мать, готовая проглотить неуклюжие комплименты вместе с их автором. Мать снисходительно улыбалась, смущенная таким гневным укором, и поскорее отпускала ее: «Поучи лучше Шуберта. Завтра у тебя урок музыки». Сашенька опрометью убегала к себе, продолжая сердиться на гостя и в отместку придумывала ему определение на манер тех, которые привыкла давать на уроках гимназии: «Петр Петрович — это худой и высокий господин, желтый, как горчичник», «Дормидонт Пафнутьевич — это человек с большим животом и волосатыми руками, похожий на брадобрея», «Карп Игнатьевич похож на карпа, а Созонт Данилович — на сазана». Иные ее определения бывали настолько меткими, что, услышав их, мать не могла удержаться от смеха, хотя из педагогических соображений сейчас же делала строгое лицо и брала обещание с дочери никогда больше этого не повторять.