Байкал - море священное
Байкал - море священное читать книгу онлайн
Прозаик Ким Балков живет и работает в Бурятии, пишет на русском языке. Последняя, вышедшая в «Современнике» в 1985 году, его книга «Небо моего детство» с интересом была встречена читателями, положительно оценена критикой.
Действие нового романа К. Балкова происходит в Прибайкалье, на строительстве Кругобайкальской железной дороги в начале века.
Повествовательная манера К. Балкова своеобразна. Автор делает попытку показать напряженную внутреннюю жизнь героев, их устремления, их отношение к происходящим вокруг событиям, будь то истребление тайги, вызванное строительством железной дороги, волнения рабочих, военные действия начавшейся русско-японской воины.
К. Балков пишет о днях давно минувших, но проблемы, которые затрагивает он в своем романе, остаются актуальными и сегодня.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Ты чего от меня хочешь, раб божий?!
Взвился Лохов, поднял голос до визга щенячьего:
— Сам раб!., сам!., сам!., раб!., раб!..
Единственно унижения хотел он от Христи, словно бы от этого зависела вся его жизнь, и хотел страстно, мучительно. Когда Киш был в беспамятстве, приезжал и долго смотрел в исхудавшее лицо, думал: вот отправится от ран и сделается мне верным, как пес. Спрошу тогда: «А помнишь, Христя, как ты надсмехался надо мною?..» Но, может, и не спрошу, а только погляжу на него, никлого. Тем и возвышусь.
Но вышло не так, как думал. Христя не пожелал смиренного унижения, и радостные раздумья, которыми Лохов тешил себя, растворились во мраке, прозванье которому — упрямство Киша. Филимон потому и хотел от Христи унижения, что чувствовал: есть в нем такое, чего в самом сроду не было, а он стремился, чтоб было, и думал; когда добьется унижения Христи, тогда в нем это появится. Неисповедимы пути господни, кто ж знал, что закуражится Киш, находясь в шаге от смерти? Но вот взял и закуражился, будто не понимает, что после этого последует. И все же Лохов неделю-другую медлил, велел Назарычу держать Киша в строгости и почаще сказывать про его, хозяйскую волю. А сам это время про одно и думал: покорится Христя, нет ли?.. Странное что-то… Ночью стал плохо спать, проснется, скажет зло:
— Ты раб… Ты… А я хозяин. Хочу — помилую, хочу — казню. Покорись!..
Но сейчас же виделись глаза Киша, и тогда зарывался в одеяло с головою, дрожал как в ознобе. Не жизнь, а черт-те что, извелся, а все ж отступить не умел… Однажды приехал в зимовейку, чтоб еще раз поговорить с Христей, увидеть наконец-то в его глазах страх, тогда б утешился и, может, отпустил бы на все четыре стороны. Но лишь посмотрел в исхудалое, с упрямо натянутыми жилочками лицо и закричал:
— Сдохнешь, собака!..
Киш поднялся с лежанки, но слаб еще был, закачался, как трава-мурава на ветру, опустился на пол, попросил устало:
— Белье чистое дайте, варнаки!..
— Вот те белье! Вот!.. — снова закричал Лохов и ударил Киша ногою в живот, туда, где рана едва затянулась. Христя охнул, повалился на бок, а Филимон выбежал из зимовейки, крикнул Назарычу:
— Кончай!..
Христя видел руки Назарыча, большие и сильные, знал: вот и кончились его дни на этой земле, не больно-то ласковые к нему дни, с маетой да тоскою но призрачному и сладостному, понимал, что не сумеет защитить себя, а все ж сделал усилие и поднялся с земляного пола. Назарыч подходил все ближе, ближе… Ах, если б не мучительная боль в ране, которая, кажется, снова открылась, если б не слабость во всем теле!.. По Назарыч вдруг остановился, приметил в глазах у Христи суровое что-то, гневное, не осмелился подступить к нему, слабому, беспомощному, и с лихорадочною поспешностью вытащил из кармана курмушки старый, с обожженною деревянною рукояткою наган и выстрелил. Раз, другой… Падая, Христя видел землю, большую и теплую, но так и не согревшую его, а еще видел ту, быть может, единственную в его жизни женщину, о которой помнил, смотрела на него и плакала, сделалось и вовсе горько, сказал с обидою:
— Почему я оставляю тебя одну на этой земле? Кто ответит мне, почему?..
Но нет, он ничего не сказал, подумал, что сказал, а через мгновение-другое уже и не помнил об этом, что-то случилось с ним, с его телом, большим и так скоро холодеющим, с памятью, которая вдруг натянулась, как струна, силясь о чем-то поведать ему, но, видать, не под силу ей нынче это, всего-то прозвенела негромко и, будто угодив в жаркую печь, рассыпалась, сделалась пылью…
Назарыч, пошатываясь, вышел из зимовейки.
— Ты зачем стрелял? — испуганно спросил Лохов. — Иль нельзя без этого… без шума?..
— А ты бы сам попытал, хозяин, — холодно ответил Назарыч. — Глазища-то у него… тьфу, тьфу… окаянные, стронутые с круга. — Глянул на Филимона холодно. — А че даль-ше-то? Куды его теперича?..
— В овраг… Саженях в десяти отсель овраг… Туда и сбросим. Кто станет искать? Нынче их дивно по тайге валяется
Так и сделали, а потом шли по лесу, стараясь не глядеть друг на друга, но вдруг на лицо Назарыча тень набежала гибкая, злая, сказал:
— А ты, хозяин, тово… Коль че надумаешь?.. Гляди!
Я и тебя порешу… Мне че?.. Дело свое знаю.
— Об чем ты? Об чем?! — со страхом воскликнул Лохов, но тут же и поморщился. «Словно бы на одну доску норовлю встать с ним… с убивцем», — подумал с досадою, но сказать что-либо поопасся.
Так теперь они и станут жить, один подле одного, эти два чужих друг другу человека, не смея сказать, что случилось с ними однажды на глухой таежной тропе, а все ж ни на минуту на забывая про это, сторонясь и ненавидя друг друга и в своей ненависти черная еще пущую ненависть, которая будет падать на неповинные головы…
27
А люди вокруг серые какие-то, и лица у них серые, и руки и глаза… Сказал как-то Александре Васильевне:
— Глянь-ка в окошко, иль не серые?..
Ответила, смеясь:
— Как хочешь, миленький. Я на все согласная.
Добрая душа, неразменная, ни про что другое знать не хочет, как только про возлюбленного. Не чаяла не гадала что придет такое счастливое время, когда Мофодий Игнатьевич скажет:
Все, Сашка, остаюсь, до тех нор буду с тобою, пока жив
Поначалу не поверила и была сдержанна в ласках, а поутру даже засобиралась, чтоб поспеть занять привычное свое, на базаре, место. Но он остановил ее у порога:
— Ну, чего же ты? А я?..
Александра Васильевна и дальше продолжала бы сомневаться, когда б он сказал про то же словами привычно резкими и неуступчивыми, а не так жалобно и грустно. Как-то сразу и наперекор своему прежнему душевному настрою перестала сомневаться и всем своим большим и сильным телом прильнула к нему, зашептала горячо:
— Миленький мой! Миленький!..
Всю жизнь, кажется, мечтала, чтоб возлюбленный был во всякую пору рядом, чтоб не изводить себя долгим ожиданием. Что толку, если он приходил, когда она уже и не ждала, уставши пребывать одна, ко всему безразличная?..
— Миленький ты мой! Миленький!..
Она не искала других слов и все произносила эти, теплые и нежные, вдруг что-то оборвалось в ней, случилось что-то, отчего перестала воспринимать реальный мир как на самом деле существующий и вся сосредоточилась на возлюбленном, единственно его и воспринимая и позабыв про все, слова и те, кроме немногих, словно бы поистерлись в памяти, и хотела бы сыскать что-то еще, чтобы полнее и ярче выразить теперешнее душевное состояние, но, как ни силилась, не могла ничего придумать. Она была проста и открыта в своих чувствах и боялась этого, Мефодий Игнатьевич мог бы сравнить ее с кем-то еще, к примеру, с законною супругою, и найти не такою утонченною и глубокою натурою. И она мысленно кляла себя на все лады, что неумелая и глупая, не понимая, что как раз такая нужна ему более. Счастлив человек хотя бы и тем, что не всегда сумеет поменять себя, живущее в нем от матери и отца, от предков, про которых подчас и слыхом не слыхивал, много сильнее благоприобретенного, с виду благочестивого, однако ж на поверку оказывающегося неустойчивым и малопригодным для выражения душевного состояния. Это благоприобретенное, чему, случается, человек радуется, льстя себя надеждою показаться в общество выше и благороднее, чем есть на самом деле, всего лишь оболочка, призванная уравнять его с остальными, и для ума сильного и самостоятельного противоестественная. Именуемая в обществе воспитанием, она, эта оболочка, вдруг да сотрется, неизвестно к чему прикоснувшись, и тогда человек, привыкший к ней и словно бы родившийся вместе с нею, теряется и по прошествии многих лет так и не найдет себя в этой, счастливо дарованной ему судьбою, свободе делать благое, ни на кого не оглядываясь, а целиком полагаясь на собственные ощущения, которые так произвольны и неожиданны.
Человек изначален, как и сама природа, но за многие, чаще не очень-то благосклонные к нему тысячелетия он, кажется, позабыл про это и, чем выше подымалась цивилизация, тем более делался искусствен, слаб и беспомощен, тем более отходил от природы, полагая себя и значительнее, и сильнее, и вот уж наступило время, когда он захотел возвыситься над нею и брать все надобное, нимало не считаясь с губительностью этого своего отношения к Сущему. И то было началом его конца.