Избранное
Избранное читать книгу онлайн
В книгу известного писателя Э. Сафонова вошли повести и рассказы, в которых автор как бы прослеживает жизнь целого поколения — детей войны. С первой автобиографической повести «В нашем доне фашист» в книге развертывается панорама непростых судеб «простых» людей — наших современников. Они действуют по совести, порою совершая ошибки, но в конечном счете убеждаясь в своей изначальной, дарованной им родной землей правоте, незыблемости высоких нравственных понятий, таких, как патриотизм, верность долгу, человеческой природе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мальчик из тамбура снова крикнул:
— Дядя!
Он выглядывал из-за проводника, заслонившего собой выход, и в глубине тамбура стояла Клавдия с темными отсутствующими глазами.
— Дядя!
Мальчик, ликуя, показал Дмитрию на удивление длинный обслюнявленный язык.
Вагон прошел мимо… за ним другой, третий… Снежная пыль била Дмитрию в зрачки, их щипало; дрожали освобожденные рельсы, отсвечивая солнцем; и Дмитрий, ссутулясь, мелкой рысцой побежал к переезду, куда должен прийти трактор, — побежал, не уверенный, что ему теперь нужно ехать в «Зарю». Он тряс головой, жмурился, постанывал даже — гаденько на душе было.
Трактор полз через снега будто слепой — так, во всяком случае, казалось Дмитрию в кабине, нырял трактор, тыкался тупой мордой в заносы, его качало, швыряло, бросало, как корабль в штормовом море, с борта на борт… Гриша, двигая рычагами, поглядывал в заднее запорошенное оконце: сани заносило, и он боялся, что порвется трос растеряет бочки. Пытался Гриша завязать беседу (приходилось из-за шума двигателя кричать); но Дмитрий был хмур, нахохлен, отвечал односложно и неохотно — замолчал Гриша, насвистывая веселый мотивчик.
«Нет во мне какого-то живого механизма, — думал Дмитрий и не мог отрешиться от только что пережитого — как они встретились у поезда; жгла эта встреча. — Нет такого механизма… Слаженно крутятся все шестеренки, звенит, словно трамвай, моя машина, несется по твердым рельсам: эй, люди, встречайте, это я! Мне улыбаются, я улыбаюсь. Я улыбаюсь — мне улыбаются… Пишу, печатаюсь, вот опять что-то написать должен… Эй, это я!.. Я, который ездит и пишет, который приехал и уедет, который захочет — напишет, захочет — нет… Который с вами и без вас, который со всеми вместе, но сам по себе… А живой механизм — это когда поломка обязательно, когда буксуешь, перевертываешься вверх колесами, техосмотр нужен и капитальный ремонт… А мне она сказала: «Легкий… не устанете…» Может, вправду не устану?..»
Вспомнилась почему-то собственная комнатушка на Аэропортовской улице, заваленная книгами, с иконами на стене, которые насобирал осенью в северных деревнях, — и потянулся мысленно туда, в Москву, представив, как стоит в тесной прихожей у общего квартирного телефона, звонит кому-нибудь: в издательство, например, или Вике, обещая ей хороший вечер, а может, Сашке или Феликсу, договариваясь встретиться в ЦДЛ [28]… Тут же пришло на память, как однажды — давно это было, первый сборник тогда выпустил — он письмом приглашал в гости своего бывшего редактора Акулова, обещая сводить его в Дом литераторов, показать знаменитых на всю страну писателей… Акулов ответил витиевато, какими-то ненатурально-слащавыми фразами, вроде униженно расшаркивался; Дмитрию больно за него стало, больше ему писать не стал. А славный он мужик, несмотря ни на что, Акулов, со слабым доверчивым русским сердцем — из таких веревки вьют. Уехал, по слухам, в Казахстан или Киргизию с новой женой. Уехал, а то бы Дмитрий сейчас навестил его — поговорил бы всласть!
— Послушай, — громко сказал Дмитрий, — ты эту… ну эту, Клавдию, бухгалтершу вашу, хорошо знаешь?
— Отчего ж не знать, — обрадованно отозвался Гриша, — соседи!
Гриша взял у Дмитрия сигаретку, оторвал от нее желтый мундштучок фильтра — курил, щуря простецкие ясные глаза; ладонью смахивал испарину с лица, оставляя на розовых щеках темные отпечатки пальцев — дорога давалась трудно.
— Бывал в ваших местах когда-то, — сказал Дмитрий; оправдываясь, сказал: — Помню Клавдию. Девочка совсем была…
— В старину она, может, девочкой была, — засмеялся Гриша. — Как помню, Клавдия, она и есть Клавдия…
— Ты молодой — поэтому.
— И вы не старый.
— Ну, брат, разница!.. Сколько ж детей у нее, у Клавдии?
— Считай, ни одного.
— А этот?
— Приемыш.
— Ну? А муж?
— Объелся груш…
— Что ж, она, Клавдия, всегда… без мужа?
— Так уж и всегда!..
У Гриши, наверно, не было охоты разговаривать на эту тему; однако спрашивали: хоть отрывисто, полупренебрежительно — отвечал:
— У нее ж первый мужик был Толька Загвоздин. Он тихий, Толька Боцман…
— Кто?
— Прозвище такое — Боцман.
— А…
— Тихий, а пить стал — куда что делось! С ножом за ней бегал, дрались они…
— Дрались? — коченея от холодного возбуждения, переспросил Дмитрий.
— По-простому если сказать — дрались. Спасалась она от него…
— Где же он сейчас?
— Боцман-то? В Рязани, на заводе. Но это он подался в Рязань, когда Клавдия с учителем спуталась…
— Как спуталась?
— Приехал новый учитель, она жить с ним стала…
— Почему ж «спуталась»? А если полюбила?!
— А я знаю! — Гриша сплюнул в пол кабины, замолчал.
Дмитрий опять полез за сигаретами, еле справился бесчувственными пальцами с целлофановой оберткой на пачке; тоже помолчав, сделав несколько глубоких затяжек, спросил у Гриши:
— Где ж он, тот учитель?
— А помер, — ответил Гриша. — После гриппа осложнение на мозг — в неделю убрался. А сильный мужик был, из хохлов, высоченный… Однажды видел я через окно — он Клавдию по горенке на вытянутых руках носил… А она хоть сухая, но все ж при теле баба.
— Бог ты мой, — тихо сказал ледяными губами Дмитрий, — судьба-то…
— Судьба, — согласился разговорившийся Гриша. — Она и вдарилась тогда в водку от этой судьбы. После учителя-то… И куда там Тольке Боцману, хоть он мужик, — давала прикурить! В армию, помню, я уходил, самогона три четверти запасли…
— Не нужно об этом, — сказал Дмитрий. — Пьет сейчас?
— Нет. Года три, пожалуй, как выпрямилась. Пацанишку в детдоме взяла… А тут наш деревенский приехал — Иван Иваныч Симаков, без ног, на протезах… Летчик, в аварию попал. Поженились они, а у него одна пенсия сто семьдесят с чем-то рублей…
— При чем тут пенсия? — срываясь на досаду, перебил Дмитрий. — Нашли друг друга… как люди!
— А я знаю? — Гриша ответил. — Живут само собой в достатке, без шума, радиолу вечером крутят…
Трактор ревел, скрипели и трещали сзади сани, загруженные грязными железными бочками; сияла во всей своей ослепительности снежная равнина, и небо было свинцово-тяжелым, низким; полз впереди, стремился туда, где край неба соединялся с землей, рваный тракторный след, пробитый Гришей еще утром. Вдалеке стряли в сугробах тонкие столбы телефонной связи; бугрились, как бородавки на ровном, выпирали из снегов полузанесенные скирды.
Дмитрий был взволнован, и тяжело давили на него слова, сказанные Гришей про Клавдию, — слова голые, в суровой правдивой обнаженности, будто громко и не задумываясь высекал их Гриша на поверхности камня, и высек надежно, а камень этот сейчас перед Дмитрием — навис, огромный и темный. Дмитрий попытался вызвать в себе какое-нибудь воспоминание, способное облегчить, пролить бальзам на раны, — воспоминание из тех далеких дней: ведь тогда он был мальчишка, только-только молоко на губах обсыхало, а мальчишкам должно многое прощаться… Однако приходило на ум прежнее — вся эта история с фельетоном про Тимохина; и оказывается, у человеческой памяти есть подлое свойство: она ничего не выбрасывает, не теряет из своих миллионных кладовых, бережет до определенного момента, неожиданно с медвежьей услужливостью выдает на-гора́ то, о чем, казалось, накрепко забыто, о чем в конце концов можно было бы забыть…
Вот и сейчас Дмитрий, качаясь на тракторном сиденье, спрятав от Гриши лицо в поднятый воротник, с предельной отчетливостью у в и д е л тот день, когда сидел в кабинетике редакции за «Ундервудом», сочинял фельетон… Материал поддавался неохотно, будто разнокалиберные патроны не желали входить в один винтовочный магазин, — и незримое присутствие Клани, мысли о случившемся мешали. Про Кланю думалось тепло, с необъяснимым томлением в груди и во всем теле, а еще была тайная опасливо-настороженная гордость за себя — была она: все ж я мужчина!.. И отгонял прочь ощущение постыдного и унизительного, что горячими наплывами как бы извне, со стороны накатывалось на него и поджигало жгучей краской щеки: удирал, оставив на бугре Кланю, показав спину, — удирал! «Гарун бежал быстрее лани…»
