Любавины
Любавины читать книгу онлайн
В романе Любавины (1965 г.) Шукшин показал историю большой семьи, тесно сплетенную с историей России в 20 в. – в частности, во время Гражданской войны.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
– Быть тебе битому, Пашка.
– До чего человек торопился! Я бы на твоем месте голый прибежал.
– На работу бы так торопились.
Пашка, огрызаясь, пробрался в середку к молодым бабам, принял свою рюмку и объявил:
– Я готов.
Выпили по первой. Выпили по второй, по третьей… Раскраснелись. Стало шумно. Уже говорили и не слушали друг друга. Уже тарелки отодвинули и пошли в ход папиросы. Открыли окна, чтоб не задохнуться… До песен еще не дошло, но зато какой-то толстый дядя, что-то объясняя соседу, уже крепко стучал кулаком по столу и говорил:
– А я ему говорю: ты не и-ме-ешь права, говорю! Не имеешь права так делать! Есть закон!
– Правильно.
– Я говорю: есть закон, говорю!
– Правильно.
К Ивану подсел Николай Попов и, улыбаясь, сказал:
– Мы потом поговорим с тобой. Ты потом расскажешь…
– Расскажу, – согласился Иван. Ему сделалось очень хорошо среди этих людей. И хотелось, чтобы они знали об этом.
Гринька Малюгин сидел рядом с рябой бабой. Та что-то рассказывала; Гринька скалил желтые лошадиные зубы и восхищенно мотал головой.
Пашка смешил в углу Нюру и молодых баб – что-то рассказывал им. Они так и покатывались, а Пашка оставался серьезным.
Ефим покашливал, смотрел на всех веселым хозяйским глазом и радовался, что все идет как надо.
Николай налил Ивану пятую или шестую рюмку…
– Давай, Ваня, давай, друг… Какой я тебе дядя? Ты с какого?
– С двадцать шестого.
– А я с двадцать четвертого. Дядя, называется…
– Понимаешь, Микола, не мог больше… Тоска заела, – говорил Иван Николаю, и ему казалось, что говорит что-то значительное.
– Правильно! – Николай встал, обратился ко всем: – Товарищи, давайте выпьем за нашего гостя, за Ивана Любавина, за нашего, так сказать, родича!
Перестали разговаривать, зазвякали рюмками – наливали.
– С приездом!
– С благополучным возвращением.
– Будь здоров!
Иван растрогался.
– Спасибо, – встал, поклонился. – Спасибо, родня, на добром слове.
Ефим вытер рукавом глаза.
– То-то!… Как ни говори…
– А как же! – воскликнула рябая женщина, которая сидела с Гринькой. – Надо прибиваться теперь к дому, к своим ближе. В чужих-то краях несладко, поди.
– Несладко, – сказал Иван.
Выпили. Чуть погодя затянули песню.
У Ивана защемило сердце. Захотелось почему-то плакать – наверно, выпил много. Чтобы этого не случилось, он встал и вышел во двор.
Вечер был по-летнему теплый, мягкий, задумчивый. Было хорошо в этот час на земле, грустно. Небо обложили низкие тучи, и только западный край его озарялся ясной, голубовато-красной полоской зари. И было в ней, в этой полоске, что-то исцеляюще-чистое, нетронутое… Была она нерукотворная и нежная, и была она беззащитная: сплошной низкий полог туч медленно надвигался на нее. Было грустно, но не было тяжело; было немножко душно под низким небом, но в то же время остро чувствовалось необъяснимое родство всего живущего на земле, и было легко.
Иван сел на приступки крыльца, закурил. Песня взволновала его. Он стал думать о том каторжнике, который просил открыть окно… Очень хотелось человеку глотнуть вольного ветра, упасть в степи, в траву, забыться. Ах, как хочется жить человеку! Как хочется человеку жить! Ивану знакомо было это состояние – когда мерзкий холодок смерти проникает в грудь, к сердцу, и когда особенно сильно хочется жить. Было такое на фронте, но особенно запомнился ему момент в той самой драке, за которую он сидел в тюрьме: где-то под тупой кирпичной стеной сошлись шестеро – четверо на двоих. Трое кинулись на Ивана. Двое пытались заломить ему руки за спину, третий – маленький, верткий гад – суетился спереди с бритвой. Несколько раз эта бритва выписывала тоненькие светлые черточки около его лица и ниже. Маленький гад целил в горло. Иван отбивал его ногами. Раза два или три бритва почти задела горло. Вот тогда-то холодок касался сердца. Хотелось зажмуриться…
Хлопнула калитка. К крыльцу шли двое. Иван поднялся.
– Иван?… Ты что здесь? – Нюра стояла перед Иваном, чувствовалось – улыбается: выпила маленько и осмелела. За ней стоял кто-то, наверно, гармонист.
– Так… покурить вышел.
Гармонист один прошел в дом, и слышно было, как там взревели – обрадовались.
Нюра присела на крыльцо.
– Ну, давай посидим маленько.
Иван сел с ней рядом.
– Что же ты грустный-то такой, а? – спросила Нюра. – Мне даже жалко тебя давеча стало, днем.
– Это кажется только. Мне хорошо здесь. Только думы всякие лезут…
– У нас хорошо, – согласилась Нюра. – Я тоже часто думаю. Только я никак не могу понять, о чем я думаю.
– Хорошо все-таки жить, – сказал Иван.
– Хорошо! Я бы так и жила, и жила. Только, чтобы не стареть – боюсь старости. Я даже вижу, какая я буду…
Иван негромко засмеялся.
– Вот дождешься Андрея – перестанешь бояться. Молодость надо отдавать кому-нибудь, иначе она замучает. Всего бояться будешь.
– Это верно, – согласилась Нюра. – А ты почему без семьи?
– Не вышло. Была, вообще-то, семья.
– А кто виноват?
– Как?
– Она или ты – кто виноват, что разошлись?
– А вместе… И она, и я. Ну его – об этом. Ты, значит, библиотекарь?
– Да.
– Хорошее дело, – похвалил Иван. – Я люблю книжки читать. Запишусь к тебе.
– У-у я тебе такие найду!… Все хочу Павла втянуть, но никак не удается. Ему не до этого.
Избяная дверь хлопнула; кто-то, шаря руками по стене, шел по сеням.
– Ваня! – шел Николай Попов.
– А! Здесь мы.
Николай вышел на крыльцо.
– Ты что же ушел?
– Голова маленько закружилась.
– А это кто с тобой?
– Нюра.
– Я это, Николай Сергеич.
– А-а… – Николай грузно опустился на приступку, захлопал по карману – искал папиросы.
– На, у меня есть, – предложил Иван.
Николай долго ловил толстыми пальцами папиросу в пачке.
– Нюра, иди-ка туда, милая. Мне поговорить охота… с племянником, – сказал Николай и засмеялся. – Никак не могу привыкнуть, что ты – мой племяш.
Нюра поднялась, пошла в дом.
– Только вы скорее, а то там хватятся.
– Ну, так… – Николай поймал наконец папироску, размял в пальцах, прикурил от спички, которую ему зажег Иван. – Так куда же ты пропал после того, как мы списались с тобой?
– В тюрьме был, – сказал Иван. Который уже раз говорил он сегодня об этом!
– Это я знаю. Узнал. А потом? Ты же вышел, а почему не писал?
Иван не сразу ответил.
– По правде говоря, стыдно было.
– Ну-у… зря. С кем не бывает! Зря.
– Может, зря. Я бы не хотел сегодня об этом говорить. Ладно?
– Ладно, – легко согласился Николай. – Пошли туда.
Поднялись, пошли в дом.
– Завтра обязательно приди в райком.
– Зачем? – Иван забыл, что об этом его просил и секретарь.
– Не знаю, Кузьма Николаевич просил передать тебе.
– Постой-ка, Николай, – Иван придержал Николая в темных сенях. Не видели друг друга. – Ты скажи мне по-свойски: чего он ко мне привязался?
– Кто?
– Секретарь ваш.
– Секретарь наш… Не знаю, Ваня. Я знаю только, что это… хороший человек. Я лучше этого человека еще не встречал в жизни. Вот это я знаю. Я вообще-то еще кое-что знаю… но это после. Ты сходи завтра. Раз зовет, значит, кому-то надо: тебе или ему.
– Схожу.
Вошли в дом.
А в доме разворачивался, закипал праздник…
На другой день, к вечеру, Родионов стал ждать Ивана. Ходил по кабинету, волновался… Ждал и не скрывал этого от себя, не выдумывал неотложного дела в кабинете – просто ждал.
Был субботний день, здание райкома опустело рано. Только в соседнем кабинете покашливал дежурный да в коридоре переговаривались уборщицы – мыли полы.
Родионов знал, почему он так нетерпеливо ждет Ивана…
Более тридцати лет уже носил он в себе горькую любовь к Марье Любавиной. Она снилась ему, иногда снилась мертвая, а чаще живая, и часто говорила: «Ох, Кузьма, Кузьма», – точно упрекала. Может быть, потому это, что он был виноват в ее смерти. Может быть. А может – и скорей всего, так, – потому он не мог забыть Марью, что ни до нее, ни после нее не было у него ни к кому такой любви. Одна она и была. Он пытался забыть ее, хотел заглушить всякими заботами, пытался однажды пить – ничего не помогало: она жила в нем, любовь. Он устал от нее.