Провинциальный человек
Провинциальный человек читать книгу онлайн
Верность земле, избранному делу, нравственная ответственность человека за свои помыслы и поступки — вот основные темы новой книги курганского прозаика, лауреата премии Ленинского комсомола, автора книг «Последние кони», «Пристань», «Поздний гость», «Избранное», «На вечерней заре» и др.В сборник вошли новые произведения, а также ранее увидевшие свет в уральских и столичных издательствах.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— А «Уралы» с коляской. У тебя не хватит валюты.
Отец вначале не понял, а потом ответил с гордым хвастливым вызовом:
— У меня на книжке полторы тысячи!
— Нашел деньги! Это — так, побренчать...
И тут ворвалась беда. Вначале отец замотал головой, будто кипятком его обварили или по затылку ударили. Потом поднял кулак
— Как ты меня, сынок? А ну — повтори! Не желаешь?.. Тогда сам тебе повторю. Как мы с мамкой твоей всю жизнь пробренчали. Как... — он задохнулся и точно оглох. Потом кулак опустил, но в глазах все равно кипело и плавилось, и он опять закричал: — Да, всю жизнь!!! Но за вычетом фронта. А там тоже платили. Вот купил деревянную...
И тогда сын решил добавить. Медленно отодвинул ящик стола и достал сигарету. Зажег спичку и закурил на глазах у родителей. Он в первый раз закурил открыто и без стеснения, с каким-то дерзким, слепым отчаянием. И последнее, что он видел в этой родительской комнате, были полные тоски глаза матери. Она смотрела на него, как на преступника, и покачивала головой.
И все равно он поехал в Омск. Мать с этим быстро смирилась, даже гордилась им:
— Мы больные с тобой, Николай Николаевич. — Она тоже называла мужа по отчеству. И когда обращалась, то почему-то робела, стушевывалась, как будто говорила с крупным важным начальником. — Мы больные, а сын нас вылечит! Глядишь, проживем с тобой до семидесяти...
«До семидесяти, до семидесяти... А сколько будет сейчас ему?» — вдруг спросил себя Афанасий и передернулся: точно не знал. Стало стыдно. «То ли шестьдесят семь, то ли семьдесят?»
Он присел осторожно на подоконник. Из ограды шла вечерняя свежесть, холодила рубашку. Ему уже хотелось есть, но заговорил отец:
— Вот сижу, Афоня, и думаю — то ли сообщить тебе, то ли скрыть пока...
— Сообщай, конечно! Выкладывай.
— Так вот, сынок, есть у нас с Федором планчик. Собрались мы с ним в дом престарелых. Да, да! И не криви лицо. Будем там копать грядки, а зимой чистить снег по всей территории. И освободим мы своих сыновей-дочерей от великой обузы.
— Ты вредный, отец! Как и все старики, — сказал Афанасий и прищурился. Он чувствовал, как у него начинают подрагивать пальцы, а это был плохой знак. Еще немного — и сорвется. И начнет тоже кричать, выяснять отношения. А этого не хотелось. Да и понимал теперь, что отец вызвал его без всякой причины. Просто надо поворчать, покуражиться. Вот и сочинил про дом престарелых. А пройдет еще час, и он застыдится своих слов и заплачет. И начнет умолять его не сердиться и попросит прощения, а потом еще больше расстроится и начнет глотать сердечные капли.
— Давай, отец, попьем чаю! — предложил Афанасий.
— Вот, молодец какой! Догадался сказать, — и пошел на кухню, забрякал тарелками, а Афанасий смотрел, как далеко-далеко над лесом разгорается красное облачко. Вот оно вздохнуло и пошло в ширину. Вот уже весь горизонт стал пунцовым, как мак. Значит, быть дождю или холоду, или ветер начнет гулять и хлестать по березам. И Афанасий даже поежился и прикрыл окно.
Потом они пили чай. Отец с удовольствием резал белый хлеб, и ломти выходили высокие, пышные. На них мазал тягучий мед.
— Ешь, сынок, наводи живот. Свой хлеб-то, домашний. Я сам понемногу стряпаю. А что... Чем могу — помогаю. — И он смутился, прикрыл рот ладонью.
— Очень вкусно, — сказал Афанасий.
— Ну как же — не вкусно! В этом колхозе председателем Леня Вотин. Моего Федора сын. Да ты его знаешь... Я его еще мокренького на руки брал, а теперь — фу ты, ну ты — хозяин. И какой хозяин, Афоня! Весь колхоз перевернул по-своему! И любят его, конечно, и уважают. Потому и Марию, сестру твою, отправил в эту деревню. Она после института тогда растерялася, а я позвонил, и ее колхоз запросил. — Отец улыбнулся, словно вспомнил что-то приятное. — Но сестра твоя оправдала! Агроном такой — не нахвалятся! Только вот ребятишек нет. Чего-то я вам не привил.
— Человек — не дерево.
— Именно дерево! И ты тоже, Афоня, — дерево, и сестра твоя тоже, и все. И за вами надо много ходить: поливать да окучивать.
— Ты философ, отец.
— Все мы, Афоня, вначале философы, а потом приходит время платить долги.
— Кому?
— Людям, Афоня. Все им, все им. Вот ты врач, а без врачей нам нельзя.
— Куда ты клонишь, отец? — сказал опять с беспокойством и отодвинул чай. Ложечка в чашке звякнула о тонкий чешский фарфор.
— Сколько у тебя, Афоня, было смертей? Ну, от твоей руки? — Последние слова ему дались через силу, и он начал шумно дышать. А лицо опять побледнело, опало, а хохолок пошел вверх. И вот уж он торчит над головой прямым столбиком, словно дразнит кого-то, смеется.
— У тебя странные, отец, представления.
— Но ты же хирург и режешь людей?
— Вот именно, что хирург. Ведь если хирург ошибается, то ошибается не один. Иногда подводит даже рентген.
— Коллективная ответственность, да? Ты зарежешь, а все отвечают?
— Ты не утрируй и не делай из меня мясника. Если судно в тумане село на рифы, виноват не один только капитан.
— Но в ответе прежде всех капитан, — сказал отец хмурым голосом и еще сильней побледнел.
Он теперь стоял у окна и сердито смотрел в ограду. Хохолок шевелился на голове. За этот хохолок, за пронзительность глаз сослуживцы прозвали его Суворовым, но без всякого зла. Вот и теперь он смотрел исподлобья, внимательно, точно бы решал, куда послать свое храброе войско, как малыми силами выиграть бой. «Суворов и есть!» — подумал весело Афанасий и рассмеялся. Отец поморщился: ему не нравился смех сына.
— Значит, Афоня, ты не помнишь ни одного человека, который бы умер из-за тебя?
— Не понимаю...
— Ну, по твоей недоглядке...
— А-а, теперь понимаю. Такие ошибки бывали. Но у кого их нет? Да и кто мне докажет, что я виноват? Чудак ты, отец! — он стал разминать сигарету, и вся веселость его прошла, как ветром сдуло. И подступила сразу усталость. Как и у отца, у него часто прыгало настроение. То выйдет солнце на чистом небе, то опустятся тучи, то снова разведрит.
— Понимаю, Афоня, ты найдешь оправданье. И родные умершего тебе мстить не будут. Но ты-то? Сам-то? Неужели они не снятся ночами? Неужели не помнишь их лица, голоса?
— Ну-у, отец! Отколол ты. Прямо в тюрьму меня надо. Да на тяжелый замок.
— А ты не смейся. Я хочу во всем разобраться. За этим тебя и позвал... — Отец замолчал и внимательно посмотрел на сына. Но взгляд его был не в лицо, а куда-то дальше. И от этого взгляда Афанасию стало невыносимо. И опять стал ждать от него то ли ссоры, то ли тяжелого признанья, то ли какой-то печальной просьбы.
И отец признался:
— Я тебе доверяюсь, сынок. Дело наше касается Федора. Этот человек для меня больше брата. Больше даже отца, хоть мы с ним и погодки. И терять мне его не надо.
— А зачем терять?
Но он словно не услышал вопроса. Только покачал головой и вздохнул.
— Мне тяжело, Афоня, но я должен сознаться. Федор меня вынес из боя. На себе вынес... В первый месяц войны наша часть была в окружении. И меня ранили — осколок в плечо. Мне надо бы застрелиться, чтоб не мучать своих. Но Федя меня не бросил. Так на спине и тащил по оврагам. А потом еще попали в болото. Натерпелся со мной, пока не вышли к своим.
— Отец, я не вижу связи. При чем тут Федор и моя работа?
— Не спеши, родной, не спеши... Потом мы опять воевали вместе, и потом опять все совпало — он на протезе пришел, и я на протезе. Потом жен своих схоронили...
— Ладно, отец, не темни. Что у него, у Федора?
— Но я еще про войну хотел. Это было в конце сорок третьего...
— Потом, потом! Что у Федора?
— Полагаю, что язва. И такая, что не вылечивают. Только режут такую...
— Знаем, знаем мы эти язвы, — устало сказал Афанасий и забарабанил пальцами по колену. На его красивом чистом лице мелькнула досада. Он уже совсем задыхался в этой маленькой комнатке. Да и сам отец — его прямой взгляд, его голос, какой-то непривычный, почти заискивающий, давили незримой угрюмой тяжестью.