Лихая година
Лихая година читать книгу онлайн
В романе "Лихая година", продолжая горьковские реалистические традиции, Фёдор Васильевич Гладков (1883 — 1958) описывает тяжелую жизнь крестьянства.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мужики говорили, поглядывая на беззубые улицы:
— Не Мамай прошёл, а мироед Ивагин разгулялся…
И мазанки и старенькие избёнки, занесённые снегом, казались могилами. Лошадёнки и коровёнки даже и через год не оправились: худые, костистые, зашарпанные, они шагали, как больные, с опущенными головами.
Хоть по обычаю и пекли блины в избах и мазанках, но ели их в поредевших семьях без коровьего масла и кислого молока, а с обильными слезами.
Весеннее половодье на нашей маленькой речке всегда было для нас большим событием. Ждали ледохода не только мы, ребятишки, но и взрослые. Даже древние старики и старухи выползали из своих избёнок и, опираясь на падоги, брели к высоким глинистым обрывам и к крутым спускам обоих берегов и застывали надолго, не отрывая глаз от бушующей реки, покрытой сплошной чешуёй заснежённых льдин с хрустальными изломами. Река разливалась по всей низине очень широко, а кузница Потапа и его изба на взлобке оказывались на. узеньком полуострове.
Каждую весну барская плотина прорывалась, вода с грохотом и рёвом падала густой мутной лавиной в клокочущие вихри водомётов, в сугробы рыжей пены и густые клубы пара.
Крепкий лёд долго не отрывался от берегов и не ломался под напором донной воды, и она, прозрачная, густая, вырывалась из прорубей, текла поверх льда тихо, спокойно и уносила сор, навоз и жёлтые клочья пены.
В буераках и овражках звенели и рокотали ручьи, и потоки воды, подгрызая и смывая обрывы, сбрасывали вниз, в реку, целые глыбы обвалов. В эти дни тёплый и влажный воздух в солнечно–лазоревой дымке дышал запахами оттаявшей земли, перегнившей прошлогодней травы, распускающихся вётел и вербы и чем‑то пьянящим и волнующим, что бывает только в эти пасхальные дни половодья. Всюду ощущается желанная тревога и радостное предчувствие чудесных событий, которыми так богата весна. Они совершаются каждый год, но кажутся всегда неповторимыми, необыкновенными, неожиданно прекрасными. Утром просыпаешься от смутного беспокойства и бежишь босиком со двора на вольный воздух по мокрой студёной земле, по узорчато переплетающимся ручейкам, по мягкому талому снегу. Высоко летают стаи галок, которые кружатся вихрями и орут от радости. Где‑то посвистывают скворцы, и в голубой вышине величаво реет коршун. Солнышко — молодое, горячее. Кажется, что оно ослепительно смеётся нам, одетое в голубое небо, и любуется землёю, которую оно оживотворяет и обряжает зеленью и цветочками после зимнего оцепенения. И кажется, что и родная земля тоже радостно улыбается солнцу и небу и судорожно потягивается.
И мне впервые понятно было, что ликующий и цветущий праздник — пасха — это торжество чудесного воскресения жизни. И всем своим телом, всей душой я пел вместе с землёю: «Ликуй ныне и веселися, Сионе!» Это «Сионе» звучало во мне, как сияние.
Река этой весной разлилась многоводно и широко: она поднялась почти до середины глинистого обрыва у пожарной, уносила с собой оползни и клокочущими наплёсками подмывала берег. А здесь, в низине нашей стороны, вода тихо кружилась в рыхлой пене и как будто текла назад, плавно унося с собою мелкие льдинки и нагромождая их хрустальными кучками перед кузницей. А мутная река бурно неслась широким разливом в водоворотах и пене. Утром льдины плыли крупной чешуёй, перегоняя, сталкиваясь и раскалывая друг друга. По всей реке—кряканье и всплески. А ниже, на крутом повороте, под оползнями высокой горы, вся масса льдин упиралась в каменные пласты, как в гигантскую стену. Они громоздились одна на другую, кувыркались, дробились, сползали опять в клокочущий поток воды, ныряли, выпрыгивали, переворачивали другие и разбивали на мелкие осколки. На этих снежных и грязных островках плыли кучки навоза, соломы, какие‑то тряпки, разбитые лапти, старые плетушки и всякая дрянь. Это проходил наш деревенский лёд, начинаясь от барской мельницы, а потом бурлила чистая вода.
Льдины из пруда громоздились на перекатах на крутом извиве реки под барским обрывом и вырастали хрустальной плотиной с берега на берег. Но потом в какой-то неожиданный момент эта плотина ломалась, и льдины сплошняком прорывались в нашу воду, чистую ото льда. Наступал второй ледоход.
В один из этих дней прибежал ко мне с барского двора Гараська, празднично одетый в новый пиджачок, в аккуратненьких сапожках, в серой кепочке блином. Белобрысенький, белолицый, румяный, курносенький, он ещё издали смеялся мне своими круглыми глазами и покрикивал стихами:
— Не птенцы, а гонцы, — поправил я его, бегом пускаясь навстречу ему в гору.
— Нет, птенцы. Нас никто не гоняет: мы сами летаем, как вольные птицы.
Мы столкнулись с ним в обнимке и засмеялись от беспричинной радости.
— Як Елене Григорьевне бегу, — вдруг спохватился он, — да вот увидел тебя и не удержался… Ведь я только с тобой дружу, у меня здесь товарищей, кроме тебя, нет. Да и дружить с тобой интересно.
— А как же ты к Елене Григорьевне доберёшься? — удивился я. — Ведь все переходы снесло, а вода‑то… Видишь — почесть до Петькиной щзбы разлилась.
Он сделал печальное лицо, сдвинул брови и строго уставился на меня.
— Умер молодой Дмитрий Дмитрич… от чахотки… Ну, меня и послали сообщись учительнице. Он ведь очень уважал её… и всё к себе требовал…
И вдруг опять вспыхнул и как будто расцвёл. Глаза его широко раскрылись и заголубели, и в них заиграло восторженное удивление.
— Понимаешь… Утро, солнышко во всё небо… А он кричит: «Вынесите меня к весне!..» Мать плачет, отец мечется по комнатам и бороду рвёт.., Ну, вынесли его в кресле в сад… А он как будто весь засветился, заплакал, а потом засмеялся. Это папаша мне говорил. Попросил себе земли и сказал матери и отцу: «Пошлите к Лёле — это к Елене Григорьевне, — пошлите к ней Гарасю…» Меня выбрал, понимаешь! — вскрикнул гордо и растроганно Гараська. —Меня не забыл!.. «Пускай, — говорит, — скажет ей, что я при ней думал только о хорошем…» Поднял он руки к солнцу, улыбнулся и умер.
Гараська так изобразил умирающего Измайлова и так волновался, что я сам стал повторять его жесты, выражение лица и слова — переживать вместе с ним это событие.
Этот красивый, молодой Дмитрий Измайлов, с темной бородкой и маленькими усиками, с глубокими грустными глазами, бледный, сухощавый, очень понравился мне ещё в тот день, когда он со студентом Антоном приезжал на дрожках к нашему колодцу.
И странно, сейчас, когда Гараська так живо рассказывал, как помирал этот молодой Измайлов, я не чувствовал никакой жалости к нему, а его умирание показалось мне необычным и сказочным: будто вспыхнул он и исчез в лучах солнца. То же самое, вероятно, чувствовал и Гараська: он весь сиял на солнышке, и в курносеньком лице его и в круглых синих глазах играл восторг и удивление перед неожиданным и поразительным чудом. Может быть, он и придумал, присочинил что‑нибудь в этом своём рассказе, но я верил каждому его слову: в этот солнечный день ледохода, в воскресение весны всё казалось чудесным.
Гараська опомнился и встрепенулся.
— Бежим на берег. Елена Григорьевна стоит на обрывчике, под сиротским порядком. Там и Ваня Кузярь: я сверху их увидел.
Мы побежали вниз по дороге мимо Потаповой избы и свернули на ровную полянку, которая упиралась в реку чернозёмным обрывчиком, а она подмывала его каждое половодье. Елена Григорьевна стояла с тёплой шалью на плечах у края такого же. обрывчика на том берегу. Иванка Кузярь с рогатинкой в руке что‑то пылко рассказывал ей, а она смеялась.
Мы крикливо поздоровались с нею, и она приветливо помахала рукой. Её волосы светились на солнце и казались золотыми. Я издали видел её радостные глаза, сплошную полоску белых зубов и дрожащий от смеха подбородок.
Иванка крикнул нам:
— Ага, хоть видит око, да зуб неймёт. Голодный Прошка из‑за крошки и море переплывёт на ложке. Вот и прыгайте сюда чехардой!