Записки Анания Жмуркина
Записки Анания Жмуркина читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Младшая Гогельбоген стала читать:
— Спасибо, — поблагодарил младшую Гогельбоген монашек, вздохнул и перекрестился.
— Если он любит ее, то он пойдет в жаркий бой и принесет для нее голову врага, — пояснила Стешенко. — Очень возвышенные стихи.
— Но она, наверно, не любит его, — заявил Прокопочкин и добавил: — Ну конечно не любила… Кто любит, тот не посылает любимого в жаркий бой. Плохие стихи.
Синюков беззвучно рассмеялся. Младшая Гогельбоген смутилась, покраснела и закрыла журнал. Стешенко и Смирнова поглядели друг на друга. Старшая Гогельбоген нахмурилась и шепнула что-то Пшибышевской. Та широко открыла серые глаза и покачала головой, затем встала и направилась к Алексею Ивановичу, села на его табуретку, боком к нам. Наступило неловкое молчание. Никто не ожидал такого убийственного суждения Прокопочкина о стихах, только что прочитанных младшей Гогельбоген. Я остановил взгляд на Стешенко. По ее бледному широкому лицу пошли слабые малиновые пятна. Ее глаза сразу высохли и стали колючими. «Сейчас она высыпет на Прокопочкина много-много едких слов, едких и стрекучих, как крапива», — подумал я. Стешенко поднялась, оправила фартук на впалой, похожей на доску, груди и ничего не сказала: помешали няни, появившиеся с подносами на пороге.
— Служивые, обедать хотите? — спросила громко, веселым голосом, таким, что в палате сразу стало светлее, краснощекая и голубоглазая Таня. — Если не хотите, зараз обратно унесем. Отвечайте скорее!
— Давайте первому мне, — позвал монашек, и его глаза оживились и потемнели. Не вставая, он по краю койки скользнул задом к столику-тумбочке.
— Прокопочкин, мы еще поговорим на эту тему, — сказала резко Стешенко и направилась к двери.
Обе Гогельбоген, Смирнова и Пшибышевская встали и, пожелав нам приятного аппетита, последовали за Стешенко.
Няни поставили обеды на столики и удалились.
Я не заметил, как кончились две недели моего лежания в лазарете. В первые дни я много страдал от контузии и от раны в руке. Часто находился в бреду и беспамятстве. То я ходил вокруг тучного, в полицейской шапке всадника, которому было некуда ехать — он давно уже приехал; то стоял в каком-то пепельном мраке, из которого беспрерывно выпрыгивали желтые, синие и серо-грязные цветы и тут же, осыпаясь, пропадали, чтобы появиться опять; то я сам проваливался в неподвижный мрак, вскрикивал и приходил в себя. Бредовые приступы чрезвычайно пугали меня. Находясь в их власти, я чувствовал тело мира, его дыхание. Должен сказать, что бред совсем не похож на беспамятство. Бред — это живешь и не живешь, а страх в сердце острее, обнаженнее. Когда я терял сознание, то я и не ощущал болей в моем теле, не чувствовал телом мира, его дыхания. Не чувствовал мира только потому, что не было меня, а раз не было меня, то и не существовало мира, его дыхания. Когда я пожаловался врачу на частые приступы бреда, она пристально, изучающе посмотрела мне в глаза и, немного подумав, твердо сказала:
— Не придумывайте, Жмуркин, чего не надо. Вредно. Вы начали выздоравливать. Глаза у вас молодые, смеются… вот и бредите. — Не выдержав мой недоверчиво-изумленный взгляд, она отвела в сторону глаза, посоветовала: — Ешьте больше… и вы быстро поправитесь. — Женщина-врач повернулась ко мне спиной. Белый халат сидел на ней широко, как саван. Она стала говорить с монашком.
Нина Порфирьевна наклонилась, сердито шепнула:
— Бред и головокружение бывают у вас оттого, что вы потеряли много крови.
После этого я не жаловался ни врачу, ни сестрам на приступы бреда и головокружения. Они действительно реже стали мучить меня: видно, я уже набрал немного крови за эти дни лечения. Впадал в беспамятство также редко, когда врач чистил рану, набивал щипцами в нее марлю. Да я и не хотел больше терять сознание, проваливаться в небытие: видимый мир и его дыхание, ощущаемое мною, не пугали меня так, как в первые дни моей болезни. Война осталась далеко позади. Я не видел ее пожаров, не слышал ее гулов и скрежетов, не смотрели на меня из опаленной, пожелтелой травы ужасом зрачков глаза… и нога моя не наступала на мозг какого-нибудь товарища. Небытие, предпочитаемое мною бытию, стало страшно для меня, и я твердо сказал себе: «Выздоравливаю, а потому и хочу видеть мир, чувствовать его дыхание на себе». Это желание стало расти во мне с каждым новым днем. В воскресенье, после обеда, зашел брат Евстигнея, — он работал слесарем на Обуховском заводе. Я встречал его редко в своей жизни, не больше трех-четырех раз, когда он приезжал на побывку в деревню. Он был очень похож на Евстигнея, такой же рыжий, высокий и костистый. Поздоровавшись с нами, он сел на стул и склонился к брату.
— Ну, воин, как дела твои? — спросил с наигранной веселостью он.
Усы Евстигнея шевельнулись:
— Плохи. Я рад, что ты пришел… думал, не увижу тебя.
— Ну-ну, — протянул упавшим голосом Арсений, — отчаиваться не надо. Мы еще с тобой нужны…
Евстигней засопел. Арсений, склонив ниже голову, прислушался.
— Не разберу, — вздохнув, проговорил он, поднял голову и остановил взгляд на мне.
«Неужели не признает? — подумал я. — Ведь у меня отросла только борода…»
Арсений пристально смотрел на меня, а я на него. Так мы разглядывали друг друга минуты две-три.
— Ананий Андреевич? — всколыхнувшись корпусом, спросил он.
— Да, Арсений Викторович. Узнали? — отозвался радостно я. — Думал, что не признаете. Я и есть тот самый Жмуркин, которому вы, когда гостили в деревне, не подали руки.
— Прошу прощения. Считаю себя глубоко виноватым перед вами, — сказал смущенно и искренне Арсений Викторович. — Я тогда принял вас…
— За бродягу, — подсказал я. — Не скрываю. Я много походил по России. Да-да, не столько тяпал топором, сколько шлепал опорками по коротким и длинным дорогам. Что ж, я не жалею, что полжизни провел в пути.
— Не за бродягу, а за… — не договорив, поправил извиняюще Арсений Викторович. — А теперь и сам стал большевиком, — признался он тихо, наклонясь к моему лицу.
— Тогда пожмите покрепче мне руку.
— С удовольствием, Ананий Андреевич, — проговорил он и стиснул мою ладонь.
— Позвольте признаться: я и тогда верил, что вы, Викторович, отойдете от меньшевизма. Отход этот ваш я еще тогда, споря с вами, почувствовал. И не ошибся.
— Вы, Ананий Андреевич, тогда много читали…
— И был моложе вас, Викторович, — улыбнулся я.
— Не обижайте меня, Андреевич, — сказал тепло Арсений. — Вы, как я слышал, в университете учились…
— Учился, Викторович… Учиться надо всю жизнь. Признаюсь, чтение — моя страсть. Могу похвалиться тем, что я знаю литературу.
— Вы тогда, как я помню, увлекались Шекспиром.
— И «Потерянным и возвращенным раем» Мильтона, — добавил я и улыбнулся.
— Этого писателя я не заметил у вас тогда, но пачку книг Шекспира видел на конике, под божницей, — сказал Арсений Викторович.
— Возвращаясь по шпалам из Вологды на родину, я в Ярославле на рынке купил три томика Шекспира. Заберусь, бывало, в лес, подальше от полотна железной дороги, разведу костер. Пока греется на нем чайник, я лежу на животе и, облокотившись на руки, наслаждаюсь какой-нибудь трагедией Шекспира. Этих томиков хватило мне читать до Москвы. В Москве, на развале у Китайской стены, я купил остальные томики этого писателя. Так за чтением Шекспира я незаметно дошел до Ефремова. Трагедию «Ромео и Джульетта» я прочел не один раз — четыре раза подряд. Шагая по откосу, по узкой и прямой тропинке, я даже не замечал, как с грохотом и лязгом нагоняли и обгоняли меня товарные и пассажирские поезда.