Суд идет!
Суд идет! читать книгу онлайн
«Вечерние огни» — книга советской писательницы Александры Яковлевны Бруштейн — по-существу продолжают серию ее повестей «Дорога уходит в даль», «В рассветный час» и «Весна». Так же как эти книги, завоевавшие широкую популярность у читателей всех возрастов, «Вечерние огни» носят в значительной степени автобиографический характер.
Но, в отличие от трилогии «Дорога уходит в даль», куда вошли воспоминания о детстве и ранней юности писательницы, «Вечерние огни» вводят читателя в события и обстановку поры возмужалости и зрелого возраста. Здесь и революция 1905 года («И прочая, и прочая, и прочая»), и тяжелое безвременье между революцией побежденной и революцией-победительницей («Цветы Шлиссельбурга»), и бурное строительство новой культуры в первые годы советской власти («Суд идет!»). Действие последней части книги — «Свет моих очей…» — происходит в 1940 и 1960 годах.
Александра Бруштейн прожила долгую жизнь, прошла большой жизненный путь. Самым важным, самым замечательным на этом пути были, по авторскому признанию, люди. О них, о тех многочисленных хороших людях, каких встретила в жизни Александра Бруштейн, с кем она делила жизнь, труды, радость и горе, и рассказывает книга «Вечерние огни».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И вот сейчас Евгения Сауловна сидит передо мной совершенно подавленная… Что стряслось?
— Евгения Сауловна, почему сегодня так рано окончились занятия в школе грамоты? Я пришла, а уж у них темно…
Чудесные черные глаза Евгении Сауловны мечут молнии.
— Потому что этот мерзавец опять погнал всех учениц разгружать дрова!
Этот мерзавец — комендант здания института Бельчук. Это — нахальный красавчик из тех, которые, по выражению дяди Мирона, «делают глазки всем женщинам без различия пола и возраста». Полузакрыв веки, как приспущенные шторки, Бельчук потрясает всякую собеседницу необыкновенно наглой поволокой глаз. Взгляд этот означает: «Только ваш. Навеки. Безраздельно!»
Однажды Евгения Сауловна неожиданно, в упор, спросила Бельчука, почему он не на фронте. Чистя ногти левой руки «шикарным», непомерно длинным ногтем правого мизинца, Бельчук спокойно ответил:
— Здоровье не позволяет.
В неустанной заботливости о своем здоровье комендант Бельчук в последнее время сделал себе небольшую поблажечку. Когда под вечер трамвайные платформы подвозят к нашему институту дрова — длинные нераспиленные бревна, которые нужно сгружать и нести на руках от трамвайной остановки во двор института! — Бельчуку лень взбираться на лестницы и этажи сзывать по квартирам свободных от школы санитарок. Зачем ему утруждаться и подрывать свое здоровье? Бельчук пряменько направляется в школу ликбеза, где в это время всегда учится человек тридцать. Он снимает их с учебы и гонит разгружать дрова! Учительницы пытались протестовать, — особенно волновалась Елена Платоновна Репина, очень старенькая старушка в белоснежных сединах. Бельчук, не дослушав их возражений, выкатив глаза-шары, надменно процедил:
— Што-о? Какой у нас госпиталь, известно это вам? Красно-ар-мей-ский! Што ж, по-вашему, красноармейцам, доблестным нашим героям, кровь проливать, а барышням-санитаркам учиться? Так-с?
— У нас и красноармейцы учатся! — доказывали Бельчуку учительницы.
— Интэллихэнтская затея! — отрезал Бельчук. — Зря вы раненых и больных беспокоите. Русский солдат, если желаете знать, и без всякой грамоты умеет врагов побеждать!
Пробовала и я урезонить Бельчука. Говорила с ним строго, для торжественности — «от имени Наркомпроса». Бельчук слушал тупо и упорно молчал, — ну, глухонемой!
Потом сказал:
— Да, сознаюсь… Вышла досадная опечатка… Печальная ошибка… Очень сожалею… Вы, конечно, не сомневаетесь, что я стою за культуру?
Я, конечно, сомневалась, но вслух этого не сказала.
Какая у Бельчука культура и что ему культура?
Он не интеллигент даже в самомалейшей степени. Не офицер, — этого он не мог успеть по своему возрасту. Он и не дворянский сынок, — уж очень невоспитан. Он говорит «милль пардон!» (с твердым «и» — не в нос) и «булгахтер». На руках у него — холеные ногти, а ноги он моет редко, летом это иногда ощущалось очень явственно… После революции прошел всего год с небольшим, и в лексике многих людей еще почти безошибочно угадывается, какая газета была для них «своя» газета, излюбленная. Бельчук часто говорит: «Но ах, что я вижу!», или «Каково же было мое изумление, когда…», или еще: «О, боги!» Тут я угадываю — и, вероятно, не ошибаюсь — бульварную газету «Петербургский листок», его называли до революции «любимцем петербургских дворников». Но Бельчук и не дворник. Кто же он? Вероятно, думается мне, он из лавочников или мелких городских мещан. Перед самой революцией учился в школе прапорщиков, но не успел покрасоваться, — невылупившийся офицер!
В массе мелких штрихов, из которых складываются в памяти мозаичные портреты людей малознакомых, есть у меня одна деталь о Бельчуке, краткая, мимолетная, крепко запомнившаяся. Тревожное положение Петрограда сейчас, когда линия фронта проходит по ближайшим к городу дачным местностям, сказывается, между прочим, в возникновении бесконечных слухов. Кто-то хочет напугать, кому-то выгодно посеять панику… И вот однажды, в один из таких моментов, когда из уст в уста передавали: «Вы слышали? Белые под самым городом! Могут прорваться каждый час!», к нам на квартиру пришел священник, отец Липовский. Он пришел к нам с предложением: если — как он выразился — «произойдут неожиданные события» (читай: если белые займут Петроград), — он, отец Липовский, просит нас спрятаться у него. Квартира его близко, и он нас отстоит. У него нас никто не достанет. В частности, он просил немедля послать к нему наших детей. Мы с мужем были глубоко тронуты, поблагодарили, но, конечно, отказались. «Мы думаем, — сказал муж, — что это пустые слухи. Ну, а если бы такое и случилось, — что ж? Как все, так и мы».
Конечно, такое отношение священника, отца Литовского, мы будем помнить всю жизнь!
Но вот в тот же день я встретила на лестнице Бельчука. Одна секунда, — ни он, ни я не остановились! — но это я тоже буду помнить всю жизнь! Во взгляде Бельчука, в его подчеркнуто почтительном поклоне, в том, как он приветливо помахал мне ручкой, был целый мир торжества, насмешки, предвкушения: «Прыгай, прыгай, — скоро вздернем!»
После первых наших стычек с Бельчуком из-за отправки учащихся школы ликбеза на разгрузку трамвайных платформ с дровами я пришла в школу и снова (уже не впервые) объяснила учащимся, что в те два часа, когда они учатся, никто не должен без особой необходимости отрывать их от урока. А такой необходимости в институте — при сотне с лишним младшего персонала — почти не может быть. Пусть в эти часы посылают на работы тех, кто не учится.
После этого некоторое время все было тихо-мирно. Бельчук больше набегов на школу ликбеза не совершал. Мы подумали было, что все «образовалось».
И вот — пожалуйста! — опять все сначала!
— Он совсем обнаглел, этот хлюст! — кипит Евгения Сауловна. — Сегодня он не только пришел в школу, прервал урок, приказал всем отправляться разгружать дрова… Он арестовал тех, кто отказался это выполнить!
— Арестовал?
— Ну да! Вызвал милицию, — трех санитарок арестовали и увели!
Тут уж сажусь я. От неожиданности у меня подогнулись ноги.
— Кого арестовали, Евгения Сауловна?
— Самых лучших, самых способных! Веру Глебко… Марфушу Шаповалову…
— А Шуру Чернову?
— Ее — первую. Она ужасно скандалила!
Шура Чернова — совсем молоденькая, лет семнадцати, с таким неправдоподобным сочетанием ясно-голубых глаз и мрачно-черных кос, какое бывает только в игрушечных мастерских, где куклам клеют-ляпают парики, совершенно не считаясь с цветом глаз. Шура Чернова так сильно говорит на «о», что оно у нее получается похожим на «у»… «Ут вас», «ут нас»… «Утнимаем ут семнадцати пять». Способности у Шуры незаурядные, а учится она просто со страстью.
Евгения Сауловна продолжает рассказывать:
— Шурка кричала: «Утказываемся ут етово! Нам сказали, не имеете права нас ут школы утрывать!» И учительницы сильно на Бельчука нападали, в особенности старушка, Елена Платоновна Репина.
— Ну и?..
— И все. Увели их. — У Евгении Сауловны вырывается всхлипывание. — Завтра в десять часов утра их будут судить. В народном суде нашего района.
— А местный комитет знает?
— Сейчас начинают заседание… Придете?
Бегом, боясь опоздать, мчимся мы с Евгенией Сауловной. Скатываемся по нашей лестнице, ныряем под арки ворот, пробегаем длинный второй двор и врываемся в помещение, где заседает местный комитет института.
Пока Евгения Сауловна, захлебываясь возмущением, волнуясь, докладывает о происшествии в школе, председатель посылает санитара, члена месткома, белорусского беженца Янку Дробовца, на квартиру коменданта Бельчука: пусть немедленно явится на заседание месткома.
К концу доклада Евгении Сауловны возвращается Янка Дробовец, очень смущенный.
— Ходил я до того Бельчука. Ён вам велел дожидать яво.
— Как это «дожидать»? Что ты плетешь?
— А я ня пляту. Прийшел я до яво, а ён, холера, чай пьёть, шпик свиной кушаеть…
Глаза Явки Дробовца светятся голодной тоской.
— От такими шматками режеть и — ам! «Як покушаю, сказал, може, и приду…»