Повести и рассказы
Повести и рассказы читать книгу онлайн
Прозаик Анатолий Курчаткин принадлежит к поколению писателей, входивших в литературу в конце 60-х — начале 70-х годов.
В сборник наряду с повестями «Гамлет из поселка Уш», «Семь дней недели» и «Газификация», вызвавшими в свое время оживленную дискуссию, вошли наиболее значительные рассказы, созданные автором на протяжении почти 20-летней литературной работы и в основном посвященные нравственным проблемам современности: «Душа поет», «Хозяйка кооперативной квартиры», «В поисках почтового ящика», «Новый ледниковый период» и пр.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Да успокой ты их, ну, что они, не видят меня, что ли! — зло говорил Фома Нинке, выйдя с нею на крыльцо, в знобящее, сыплющее первым снежком предночье. — Ну, что они так? Что, слепые совсем?! Это вот Скоба фрукт, что, похож я на Скобу?
— Нет, Ром, нет, — прижимаясь к нему горячим тугим телом, говорила Нинка и целовала в губы. Ей не нравилось его дореволюционное имя, и, узнав, что Фомой он стал из-за ошибки делопроизводителя, она стала звать его так, как замышлялось. — Я им скажу, не бойся… Но только ты не обмани. Вот какой есть… Так счастливой хочется быть! Если б ты знал, как хочется!..
— Будешь, а чего ты! Будешь, — расслабляясь, обещающе говорил Фома, одной рукой нося ко рту сигарету, другой жадно прижимая Нинку к себе покрепче. Хотя они и жили три уже недели под одной крышей, Нинка еще не допускала его до себя, и все должно было случиться только нынче.
— Нет, правда-правда! — говорила Нинка.
— Да ну а чего ж неправда!.. — говорил он, прижимая ее к себе и стискивая от желания зубы.
Через год с небольшим, в новогоднюю ночь, успев забежать в наступающий год всего на три минуты, жена у Фомы родила. Парня родила, богатыря: рост — пятьдесят четыре сантиметра, вес — четыре сто…
А в конце апреля, когда сыну подходило четыре месяца, умерла у Фомы мать. Умерла она в больнице, попав пьяной под трамвай, и Фому разыскали через милицию. Как, в общем, жила, так и умерла. Да еще под самые Майские, и оттого хоронить ее пришлось уже после праздников — ну, будто нарочно постаралась испортить их!
Строительная контора, в которой мать так и проработала все эти годы, выделила через профсоюз немного денег, тесть с тещей тоже чуток подмогли, оркестра Фома не нанимал, поминок больших не устраивал, гроб, машина, могила да оградка — все расходы. Но и все равно ударило по карману: полгода уже он работал один.
Фома нес с товарищами, которых попросил помочь ему, гроб с матерью, забрасывал потом ее могилу землей, а думал о бабке. Как он виноват перед нею: на два дня за все годы выбрался к ней, на два всего дня! И потом в могилу не проводил. Хоть и не по своей вине не проводил, но все равно! Мать вот, алкоголичку эту, бросившую его, хоронит, провожает, а ее — нет!..
Вадька Боец, когда сели за стол помянуть — не столько и помянуть, сколько так уж, по традиции, посидеть, — когда выпили по первой, вдруг сказал, глядя и на Фому, и куда-то мимо него, будто за ухо ему куда-то:
— А знаешь, Фома, ты не помнишь, совсем шкет еще… а я-то все ж в школу ходил… а матушка твоя доброй была. Ну! Красивой, помню, и доброй. У нее ж мужиков много было, это точно, так это, ну, и таскали, и вот помню: она меня шоколадом угощала. Ей-бо, не сочиняю. Так просто. Не просил. Шла, шла и вдруг зовет: на-ка. В войну-то!
— Ну и что? — спросил Фома. Они сидели в «зале», в общей комнате, которая считалась тещи с тестем, и он прислушивался к голосам в соседней комнате, где жена возилась с сыном. Ему хотелось быть там, рядом с нею. У сына в праздники стало что-то неладно с желудочком, часто кричал, часто просыпался ночами, и надо бы, наверно, было к врачу, да из-за похорон вот не вышло.
— А ничего, — отозвался Вадька на его вопрос, — так просто. Вспомнилось.
«Ага, добрая. Давала всем кому не лень», — запоздало подумалось Фоме, но говорить это вслух он не стал. И мать все-таки, и какие-никакие, а поминки…
Товарищи его, и Вадька тоже, поев, что им предложили, начали собираться, встали, Фома проводил их до крыльца и, закрыв дверь, бросился в комнату к жене с сыном. Оттуда последние минут пятнадцать не доносилось что-то никаких голосов.
И сын, и жена спали. Сын в колыбельке, обратив к потолку из белого пеленочного кокона покойное, безмятежное безбровое лицо, жена, сидя на стуле, головой с подложенной под нее рукой — на спинке колыбели. Фома замер, затем осторожно стал пятиться назад, но половица под ним взвизгнула, и жена моментально подняла голову и опухше, одурело посмотрела на него.
— Ушли? — спросила она таким же одурелым, слабым голосом.
— Ушли, ага, — сказал Фома. — Ты подремли, ничего.
Но жена поднялась и, заплетаясь ногами, пошла ему навстречу, к выходу из комнаты.
— Ой, как я устала, кто б знал… — простонала она, уже выйдя из комнаты и плетясь в «залу». — Ой, хотя бы ночь поспать, одну только ночь поспать целиком…
Она упала в «зале» на диван, легла и вытянула ноги.
— Давай завтра в поликлинику с Федькой, — сказал Фома. — Обязательно завтра. Покажем. А то и ему тяжело, и нам мука. А нынче с ним я подежурю. А ты здесь вот, — кивнул он на диван, — поспишь.
— Этого только не хватало, — отозвалась с дивана жена. — Опять чтобы, как тогда…
«Тогда» было еще в самом начале, как она пришла из роддома. Фома отправил ее спать, а сам всю ночь, надо и не надо, вскакивал к сыну — и днем, на смене, недоспавший, взял при расточке не тот размер. Сорок рублей у него вычли из зарплаты, четыреста по-старому.
С кухни, с подносом в руках, пришла теща — собирать со стола грязную посуду. Она сегодня работала в ночную смену, целый день дома, и все нынешние поминки вышли на ней.
— Все ведь, Рома? Убираю? — спросила она на всякий случай. Он кивнул, она поставила поднос на стол, стала составлять на него тарелки и глянула с любяще-умудренной улыбкой на лежащую дочь: — Тяжело детки даются?
— Ой, мама, не трави! — проговорила с дивана жена.
Теща работала крановщицей, и жена после случая с Фомой тоже не допускала ее до ночных дежурств с Федькой.
— А я вот так — вас троих! — сказала теща. — Да тебя-то в войну. Хорошо, у папы бронь была. Он работал, а я с тобой. Потом уж на завод пошла, когда тебе три годика исполнилось. А у тебя, Ром, — поднимая нагруженный поднос, посмотрела она на Фому, — мать у тебя в войну работала?
Фоме неожиданно от этого ее вопроса сделалось больно. Как тяжесть какая пала — и нет мочи держать, а держать надо.
— Она всю жизнь работала, — сказал он.
И потом, после, когда вернулся с завода тесть, вернулись из школы братья жены, раздвинутый стол в «зале» был по-обычному собран и ничего в доме не напоминало больше о поминках, он все думал, чего вдруг так нехорошо стало ему от вопроса тещи, пытался понять — и понять не мог.
В поликлинике назавтра врач, осмотрев, выслушав сына, помяв ему живот, нашла его вполне здоровым.
— Грудью кормите? Или с молочной кухни? — спросила она, садясь обратно за стол.
— Грудью, — пеленая дрыгающего ножками сына, с гордостью отозвалась жена.
— Ну, и ясно все. Съели сами что-то на праздники нехорошее, вот и ему через молоко досталось. Пройдет. А прикармливать чем-нибудь прикармливаете?
— Кашей, что ли? — спросила жена.
— Кашей, да, — сказала врач, глядя, как она управляется с сыном. — Молодец, умеете обращаться. А то иные матери придут, посмотришь на них — прямо грех один. Все за них бабушки.
— А кашей какой? Манной? — подал голос Фома. Он тихонько стоял все время осмотра в углу у двери и решил наконец проявить осведомленность.
— Упаси господи! — сказала врач. — Никакой от нее пользы, жир лишь наращивать. Гречка! Только гречка. Самая полезная каша. В ступке, отец, растолчите, чтобы как пудра была, и варите, жиденько так. Два раза в день, по сто граммов пока.
— Нет, а что, в самом деле гречневая? — удивленно спросила жена. — А раньше вроде считалась манная.
— Раньше считалась, а теперь не считается, — сказала врач.
Жена допеленала сына, отдала его Фоме, они попрощались с врачом и пошли на улицу.
День стоял просторный, голубой, по-настоящему по-майски теплый, все уже зеленело вокруг, шло в рост, жадно тянулось к свету, стремясь взять его, впитать в себя как можно больше, и Фому вдруг снесло на двадцать почти лет вспять, в такой же вот, кажется, день, что нынче, когда они бегали во главе с Геркой Скобой смотреть на немцев, как они будут возвращаться с кирпичного, и он вспомнил: тогда, в тот именно день, он и слышал от матери те слова о манной каше впервые. Тогда именно, да. Он вернулся с порванными штанами и рубахой, мать стала кричать на него, и он, в присутствии этого ее дяди Вовы, обозвал ее гулящей… Тогда, да, тогда именно впервые. И ведь почему в ней засела эта манная каша, заело ее на этой каше, будто пластинку, — так трудно, оказывается, растить детей! А она старалась, доставала крупу, всякими правдами-неправдами, что бы и как бы ни было, и он у нее всегда этой манкой был накормлен… И потому она все поминала и поминала эту несчастную манную кашу, что пыталась объяснить ею: не виновата она, что так все вышло. Она-то хотела хорошо, она-то хотела как лучше, а что вышло все плохо — она не виновата…