Вольница
Вольница читать книгу онлайн
Роман «Вольница» советского писателя Ф. В. Гладкова (1883–1958) — вторая книга автобиографической трилогии («Повесть о детстве», «Вольница», «Лихая година»). В романе показана трудная жизнь рабочих на каспийских рыбных промыслах. Герои проходят суровую школу жизни вместе с ватажными рабочими.
В основу «Вольницы» легли события, свидетелем и участником которых был сам Гладков.
Постановлением Совета Министров Союза ССР от 22 марта 1951 года Гладкову Федору Васильевичу присуждена Сталинская Премия Первой степени за повесть «Вольница».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Сам… сам идёт… тиш-ше!.. молчать!..
А резалки злорадно посмеивались, что управляющий её видеть не может и велит ей стоять у порога конторы, когда она приходит по делам.
За открытыми воротами, на береговом песке стоял на сваях другой такой же плот, а по обе стороны от него, на взгорочке, лежали борт о борт лодки. Этот плот оживал, когда ветер пригонял море до самого взгорка и под плотом с шумом плескались волны, а лодки одевались парусами и весёлой толпой уплывали куда-то вдоль берега, скрываясь за песчаным бугром, а потом опять появлялись, полные живой рыбы. Они окружали плот, и рабочие сетчатыми черпаками выбрасывали из лодок рыбу на плот. Подплывали и широкие, утонувшие до самых бортов прорези — лодки худые, как решето, рыба кишела в них сплошной массой.
Улица тянулась далеко — к центру поселка и обрывалась широкой площадью. Там над камышовыми крышами торчала серо-голубая колокольня. По береговой стороне улицы примыкали друг к другу промыслы разных хозяев, а по другой стороне тянулись длинные казармы и дощатые заборы. Посёлок был большой, но в центр его я один не ходил — боялся драчунов и собак. Только позднее, в воскресенье, мы прошли с матерью на базар, который кишел народом. Здесь были хорошие деревянные и глинобитные дома с раскрашенными ставнями, с занавесками и цветами на окнах, с двускатными крышами над воротами. По обе стороны площади красовались две пятистенные избы с высокими крылечками. На карнизе одного крыльца врезана была вывеска с надписью: «Школа», а на другом — «Волостное правление». Я долго оглядывался на школу и с завистью думал: «Почему другие парнишки учатся, а я нет? Может быть, я лучше всех учился бы?..» Я сказал об этом матери, но она испуганно ответила:
— Рази можно? И думать не думай! Тут богатые учатся. Нам с тобой сейчас купить бы маслица, пшенца, капустки бы аль картошки… а денег-то и нет. На руки-то гроши будут выдавать, а на остальное в лавке товаром забирай. А что в лавке-то? Та же вобла да постное масло… Ну, чай, сахар, мука ржаная… Как жить-то будем?
Да, нужда заставляла и меня думать, как заработать хлеб и на свою долю: матери выдавали хлеб и воблу на одного человека. А я видел, как она на базаре продала свёрток захваченного с собой холста, чтобы прикупить говяжьего сала, муки и пшена. Я твёрдо решил пойти к Грише и попросить его пристроить меня или в бондарню, или на плот.
Но пока что я болтался без дела: мне, малолетку, не находилось места среди взрослых. Их работа была тяжёлой, требовала сноровки и физической силы. В рыбаки я не годился, как не годилась для обработки мелкая рыбёшка, которая выбрасывалась обратно в море или кучами гнила на берегу. В бондарне все были мастера, сильные ребята, которые одной рукой бросали бочары в штабели. Они легко играли разными топорами — изогнутыми и прямыми — и на своих верстаках работали скобелями, как фокусники.
В лабазах в два ряда зияли широченные круглые ямы — деревянные чаны, глубоко врытые в землю. В полусумраке сараев эти огромные дыры чернели, как пропасти. В чанах длинными шестами со скребками на конце двое рабочих размешивали тузлук — крепкий соляной раствор. Соль подвозили на тачках, сбрасывали её в чан, где бурлила под мешалками и кипела пеной грязная жидкость. Рабочие бегом гнали с плота тачки с воблой и сбрасывали её в тузлук. Живая рыба корчилась, судорожно извивалась и быстро сваривалась в этом жгучем растворе.
В первые дни я наслаждался свободой, как чайка. Я никому не мешал и не нужен был никому. И за эти дни я узнал все виды работ на промысле: я искал работу по своим силам и верил в свою понятливость и переимчивость. Вот здесь, в лабазах, я мог бы и мешать тузлук, и солить рыбу. Но на меня орали и тачечники, и солильщики, как только я подходил близко.
Работа начиналась с шести часов утра и продолжалась до семи вечера. На обед давался перерыв на один час. Я вставал вместе с другими: мой ребячий утренний сон прерывался суетой в казарме, говором, грохотом чугунов на плите, зычным криком подрядчицы.
От ночной духоты болела голова, и я чувствовал себя отравленным. Мать, с опухшим лицом, как больная, торопливо натягивала штаны и кофту и казалась мне несчастной. Наташа тоже копошилась в одежде с натугой и с тоской в глазах. Она попрежнему молчала и тяжко думала о чём-то своём.
Все наскоро пили «калмыцкий» чай с остатками вчерашнего хлеба — «сусло из веника», как шутили работницы, — и с ножами и багорчиками выходили из казармы.
На дворе женщины толпились вокруг приказчика и подрядчицы. Предрассветный воздух был свежий и мягкий. Очень чётко скрипели колёса на улице, где-то на соседних ватагах пели женщины. Звенели молотки в кузницах. Как шум прибрежных волн, шелестели соляные мельницы. И несмотря на запах свежей и солёной рыбы, в воздухе пахло морем и особым непередаваемым ароматом утра. Эта белоштанная толпа женщин шевелилась, толкалась плечами, невнятно переговаривалась, раздавался девичий смех, и казалось, что все пустятся сейчас плясать в многолюдном хороводе. Мужчины из нашей казармы и из соседнего барака расходились по двору, по лабазам, в бондарню, на укладку рыбы в тару. Резалки шли на плот, а остальные на подвозку рыбы с Эмбы и на помол соли здесь же, на дворе. Мельницы стояли среди влажно-серых курганов соли. Днём её кристаллы поблёскивали на солнце перламутром. В заднем углу двора дымилась кузница, и кузнец в кожаном фартуке брякал железом, ругался, и на фоне бушующего в горне огня его чёрная фигура казалась огромной и крылатой.
На плоту мать сидела на скамье вместе с Марийкой, маленькой девушкой, которая с виду казалась смирной, боязливой, но глаза её, красивые, голубые, с длинными ресницами, хитренько улыбались, и видно было, что она всегда себе на уме. Миловидное личико её, задорно курносенькое, с пухлыми губами, очень привлекало меня. Я любил смотреть на неё, и она постоянно ласкала меня сияющими взглядами. Как опытная резалка, которая работала на этом промысле два года, она сама выбрала мать, вероятно потому, что обе были маленькие, хрупкие и лицом похожие друг на друга. Может быть, своей нежностью, мягкостью, нервным беспокойством и мольбой в доверчивых глазах мать пленила её, и она решила, что нашла себе подругу по душе.
В пролётах между рядами столбов и скамей лежали кучи живой рыбы, которая корчилась трепыхалась, подпрыгивала, раскрывая красные жабры. Рабочие подвозили на тачках и сбрасывали в разных местах новые кучи рыбы: она всюду сверкала своей серебристой чешуёй. Карсаки в остроконечных шапках багорчиками на длинных черенках считали рыбу, откидывая её в другую кучу рядом: «Бер! икэ! ушь! турт!» Этот их счёт я запомнил быстро вплоть до ста, повторяя за ними странные, неслыханные слова. В длинных верблюжьего цвета балахонах эти скуластые люди с жиденькими бородёнками, с узенькими влажными глазами очень мне понравились: они двигались неторопливо, мягко, сосредоточенно и казались мне добрыми, кроткими. Приказчик орал на них походя и обязательно давал кому-нибудь из них оплеуху безо всякого повода. И они безропотно сносили эти обиды. Я ненавидел приказчика, злился на карсаков за их покорность, и мне хотелось выхватить багор у потерпевшего и ударить им приказчика. Должно быть, он видел, как я негодую, и, сворачивая рот на сторону, целился в меня щелчком или старался неожиданно схватить за ухо. Я злобно отшибал его руку и, сдерживая слёзы, от бессилия кричал:
— Цапля! Журавь! Не трог меня, а то покаешься…
Вероятно, это выходило у меня потешно: резалки хохотали, повизгивая от удовольствия, а приказчик скалил крупные жёлтые зубы. Плотовой, коренастый краснолицый мужик, с чёрной бородой, похожей на войлок, с пьяными опухшими глазами, в длинном стёганом пиджаке, в высоких рыбачьих сапогах, в картузе, надвинутом на глаза, мычал на приказчика:
— Связался верблюд с таранкой… чертило лихопутное! А ты, людёнок, не вертись тут, не мешай! И без тебя здесь много всякого отброса.
Его боялись не только резалки, но и приказчик с подрядчицей. Когда он проходил по плоту, закинув волосатые руки за спину, с опущенной головой, и косился на резалок и тачковозов, они съёживались, будто ждали от него кулака. И верно, он приказывал и вразумлял не словом, а кулаком. Я не раз видел, как он, казалось бы тупой и равнодушный, проходил между рядами скамей, минуя карсаков и тачечников, и вдруг кулак его, будто сам собою, вылетал из-за спины и бухал по спине или сшибал шапку с рабочего. Насупившись, с козырьком, надвинутым на нос, этот тяжёлый человек молча тыкал пальцем в пол, отшибал сапогом рыбу или растирал подошвой слизь на полу и шагал дальше. Это значило, что рыбу разбрасывать нельзя, а слизь надо смыть водой. Однажды он ткнул кулаком двух пожилых резалок и так же молча показал пальцем на скамью, запачканную молоками. Женщины заплакали, с лихорадочной торопливостью схватили вёдра и стали смывать грязь со скамьи. Подрядчица кубарем подлетела к ним, раздутая, с синим от ярости лицом, и, брызгая слюной, дико заорала: