Рвач
Рвач читать книгу онлайн
“Рвач” (1924) – самый “криминальный”, с точки зрения цензуры, роман Эренбурга. В течение нескольких лет писатель тщетно пытался опубликовать его в России. Критика отзывалась о “Рваче” как “откровенно контрреволюционном” романе, проявлением “правой опасности в литературе”, опять-таки “поклепом” на новую Россию и т.д., поскольку в нем говорится о перерождении комсомольцев, превращающихся в годы нэпа в откровенных хапуг и спекулянтов. Роман анонсировался в составе 5-го тома собр. соч. писателя, который должен был выйти в 1928 г. в издательстве “ЗИФ”, но, будучи запрещенным, оставил собр. соч. без этого тома. Роман удалось напечатать лишь в собр. соч., выходившем в 60-х годах, но с “покаянным” предисловием автора и множеством купюр.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Снова шли дни. Кончилось наконец образование. В прогимназии знали, как говорил папаша, «дистанцию». Учили настолько, чтобы уметь подсчитать «приход - расход» и без конфуза составить письмецо «М. Г., с совершенным почтением». Не переучивали, памятуя, что знание для многих поприщ только минус.
А «случая» все не было. Мишка перекочевал в «Континенталь» к телефону - соединял центральную с комнатами. Дышал он теперь вслух, причем эти вздохи принимали круглую форму: «алло». Особенно важным френчам, возвращавшимся под утро из бара с мигренью, приходилось передавать телефонограммы. Часто от текста их мигрень возрастала, а руки смешно подпрыгивали, как безголовые куры. Например, приказ: на позиции. Это было единственной радостью Мишки. Он вдруг становился властителем важных и наглых людей, еще час тому назад ливших шампанское за корсаж певичек. Это он отдавал приказ. Разве не значилось внизу листка, к которому прилипали трезвеющие с перепугу зрачки: «Принял Михаил Лыков»? Имя Мишки въедалось в рыхлый мозг френча, и Мишка торжествовал.
Потом появились некоторые новые развлечения: он стал с любопытством разглядывать фотографии голых дамочек, выставленные в витрине парфюмерного магазина на углу Александровской. Он начинал понимать, что эти мясистые шары живы какой-то второй жизнью. Сотни различных ругательств, знакомые ему с младенчества, зазвучали теперь по-другому, ожили, обросли теплым мясом. Все это было далеко не радостным, скорее напоминая назойливый экзамен, от которого нельзя улизнуть.
Особенно выразительно он почувствовал это в то утро, когда настоятельно просили кого-нибудь к аппарату из комнаты двести четыре. Двести четвертая не отвечала. Мишка пошел, постучался. Ему показалось, что ответили «войдите». Он приоткрыл ленивую мягкую дверь. Тогда он увидал впервые то весьма простое и все же потрясающее, что было нарисовано в уборной «Континенталя» с похабной припиской внизу. Конечно, он знал, что так, именно так и бывает. Но одно дело картинки или на переменах в прогимназии теоретические шепоты наиболее предприимчивых второклассников, другое - реальность: одышка, брянчащая глупо шпора и светло-розовая - цвета зари или ветчины - прогалина повыше чулка.
День прошел, огромный, тифозный день. Цифры плясали, липли друг к другу, слипались в одно. Это «одно» было противно-розовым, как резина, прекрасным, нет, не противным и не прекрасным: очень нужным, прямо необходимым. К вечеру Мишка понял, почему Кармен так пела. Теперь и у него в горле барахтались эти звуки: они шли снизу. Дело, оказывается, не в розе.
Начались сны, полусны, метания, переворачивания с боку на бок, фантазии, где соединялись различные «любия» - сластолюбие, честолюбие, самолюбие: как та из двести четвертой. Но не одну - всех, притом самых шикарных. Теперь он оставил френчи в покое, зато каждую даму, входившую в гостиницу, сопровождал глазами. Чем важней, чем дороже берет номер, тем лучше. Не раздевать, не целовать. Ему нужен только факт. Сознание: и эта! Миллионы. Они лежат, он проходит мимо. Считает. Они просят: «Остановись!» Он хохочет. Он плюет, плюет по старому рецепту поганой булочницы, «на душу».
Так вот о чем пела Кармен! Или нет? Не об этом? Должно быть, другое. Ведь это же гадость, это то, что рисуют в клозетах, об этом и рассказать по-хорошему нельзя, только выругаться. Слова как отрыжка. Но это нужно. Нужно, вроде как есть или спать. Есть и спать скучно. Тогда о чем же те ноты?
Мишка готов был направиться к девочкам. Имелся адрес, имелась и отложенная для этого трешница. Он не направился. Явиться мальчишкой с улицы, теряясь, торгуясь (еще, пожалуй, денег не хватит), нет, он должен быть повелителем. Лучше уж тогда в монахи или оскопить себя, как румын с Фундуклеевской, у которого Мишка покупает фиксатуар для смягчения чуба. Лучше не жить. Жить можно только со шпорой, шпорой впиваясь в душу, в розовый клок. Для этого нужен «случай», все тот же проклятый «случай».
«Случай», о котором мечтал Мишка, не пришел. Ни одна из останавливавшихся в гостинице дам не упала перед ним на колени. Но в июльский душный день, когда от жестокого зноя шло жужжание в ушах и болели глаза, пришел к нему случай, не пришел - подвернулся, случай совсем другой породы, маленький, паршивый, случай, каких много везде и повсюду, не катастрофа, а оказия.
Случилось это под Киевом - в Дарнице, куда Мишка забрел (был у него выходной день от зноя и скуки. Солдатка простая, хорошая, что называется, честная баба.
В те годы - шла ведь третий год война - произошло известное упрощение, оголение процессов. Нота из «Кармен», обычно необходимая в обиходе, как салфетка, стала явным излишеством. Мужчины и женщины оказались территориально разделенными. В итоге этого перемещения некоторые чувства, как, например, «любовь», остались вовсе без местожительства, если не считать за таковое бумажные и духовные оболочки писем с обещаниями «вечной верности». О выборе часто не могло быть речи, и разнообразие карточек, соответствующих континенталевской, заменилось однородностью, плотностью, эпичностью ржаного хлеба. Если все это верно даже по отношению к посетителям городской оперы, то тем паче применимо к крепкой телесной глыбе женского пола, лишенной необходимых ощущений вследствие, скажем по-плакатному, «хищничества империалистов», - к той глыбе, на которую натолкнулся наш герой.
В избе, среди картофельной кожуры и утиного помета, стояло множество кринок с молоком. Молоко в жару томилось и кисло, распространяя острый запах - так пахнут новорожденные щенята. Так пахла и баба. Мишку мутило. Но он в ту минуту мало о чем думал. Все соображения о роли властителя спасовали перед клейкостью и близостью соответствующих форм. Его руки, толковые звериным чутьем, оказались превосходными проводниками. Что касается бабы, то отроческое волнение этого «случая», то есть с неба, с знойного белесого неба упавшего кавалера, даже льстило ей. Конечно, сама она, еще никакие раздразненная, сохраняла полное спокойствие и еле удерживала вызванную истомой и духотой зевоту. Дело кончилось бы, наверное, к общему удовольствию, если бы не произошел внезапный разряд. Руки Мишки резко рванулись вперед. Чуть позевывая, баба лениво спросила: «Сиськи хочешь?»
Так же, как говорила она, прикармливая грудью своего Гришку: «Сиську хочешь?» - просто, по-хозяйски. Эффект был необычаен. Мишка отдернул руку и вскочил. Это был явный подлог. Последняя его ставка, ставка на странные, утробные, до слез пронзительные звуки, ставка на розу в зубах Кармен оказалась битой какой-то «сиськой», похожей на соску, гнуснейшей вещью из обихода. Снова его охватывал быт, ватный, меж двумя рамами, засиженный быт. Мишка воспринимал это как заговор против него. Он вдруг возненавидел лениво усмехающуюся бабу. Он повалил ее на пол и стал бить, тупо, долго бить, топтать сапогами. Баба не отбивалась. Понимая совсем иначе язык побоев, она даже приятно раскраснелась.
- Молоденький, а как мужик...
Потом Мишке надоело. Перед застекленевшими в недоумении глазищами бабы он метнулся к двери. Выходя, однако, он остановился: пожалуй, подумает, что он мальчишка и ни на что не способен. Нужно прикончить. И с этим «нужно» школьных уроков, он тяжело упал на истоптанное, никак не милое тело, чтобы пять минут спустя, задыхаясь от кислоты молочного духа, с тошнотой и тоской выбежать вон, чтобы бежать под ожесточенным солнцем, по пескам, увязая в них, в сухих, злых песках.
Что делать дальше? Мычать на манер слез? Глупо. «Алло»? Номера? Михаил - да, Мишка уже Михаил, он не ребенок, он взрослый, - Михаил должен жить. В этот час на сухих, разожженных песках его карие глаза действительно печальны, их печаль не имеет выхода, она - мираж, она - просто красящий пигмент, руки же валятся вниз: бить или ластиться - дело другое, но жить они, кажется, вовсе не могут.