Повести и рассказы
Повести и рассказы читать книгу онлайн
Прозаик Анатолий Курчаткин принадлежит к поколению писателей, входивших в литературу в конце 60-х — начале 70-х годов.
В сборник наряду с повестями «Гамлет из поселка Уш», «Семь дней недели» и «Газификация», вызвавшими в свое время оживленную дискуссию, вошли наиболее значительные рассказы, созданные автором на протяжении почти 20-летней литературной работы и в основном посвященные нравственным проблемам современности: «Душа поет», «Хозяйка кооперативной квартиры», «В поисках почтового ящика», «Новый ледниковый период» и пр.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Может быть, знай он, что случится после этого дальше, он бы укрепил свое детское сердчишко на молчание, но откуда знать человеку, что выйдет из его слов.
Когда он на следующий день притащился вечером из детсада, он застал около своей комнаты целую толпу. Стояли мужики в майках и выпущенных из штанов рубахах, стояли женщины кто в платье, кто в халате, кто в комбинации, дверь в комнату была закрыта, и толпились не совсем подле нее, а оставив перед нею некоторое пространство, будто боясь переступить какую-то невидимую черту, все громко и возбужденно говорили о чем-то, но когда увидели Фому, разом смолкли.
— Круглой сиротой мальчонку теперь оставила, — услышал Фома чей-то жалостливый женский голос.
— Иди, иди, загляни! — подтолкнула его мать Вадьки Бойца, когда увидела, что он боится пройти через толпу к двери.
Фома, ободренный ею, прошел, толкнул пискнувшую петлями дверь, — за столом, на том месте, где дядя Вова обычно пил чай из синей эмалированной кружки, сидел милиционер в белой форменной рубахе, писал что-то карандашом, а на кровати напротив него сидела мать в рабочей цеховой одежде, со сложенными на коленях руками и опущенной головой.
Милиционер, когда Фома открыл дверь, как раз оторвал карандаш от бумаги и понес его ко рту, чтобы послюнявить, на писк двери он поднял голову и сурово глянул на Фому:
— А ну-к закрой, детей здесь еще не хватало!
Мать как дернулась, вскинулась вся, увидела Фому и протянула к нему с кровати руки:
— Ой, сыно-ок… Да что закрой-то, дайте хоть попрощаться-а!..
По-разному, случалось, мать говорила с ним, но так еще никогда. Такой у нее голос был — как она плакала и пела вместе, и Фома, испугавшийся было окрика милиционера, готовый уж было выскочить обратно в коридор, бросился к матери, к вытянутым ее рукам и, непонятно отчего со слезами, закричал в отчаянии:
— Мамка! Ма-ам-ка!..
— Сыно-ок!.. Ой, сынок, сынок, сыно-ок!.. — обхватила его крест-накрест руками, тесно прижала к себе, закачалась с ним мать. — Ой, Ромушка ты мой, Ромушка, Ромушка несчастненький…
Мать по-всякому его звала, и Ромкой, и Фомкой, Фомкой — когда серчала на него, а по-обычному если, то Ромкой, не хотела для себя признавать этого его официального имени, но так вот — будто по голове гладила, — Ромушкой, никогда она его не звала, и Фома от неожиданности, от страха из-за ее плачуще-певучего голоса разрыдался и повторял сквозь эти свои рыдания все одно:
— Ма-амка! Ма-амка!..
— Чего вылупились там, закрой дверь! — заорал милиционер, скрипнув табуреткой, дверь торопливо влупили в косяк, и табуретка снова скрипнула — милиционер снова опустился на нее. — Вот дура баба, — сказал он, сплевывая на пол накопившуюся во рту от химического карандаша горечь. — О себе не думала, так о пацане бы хоть…
Вадька Боец рассказал потом Фоме, что знал сам. Два дня, пока его не забрали в детприемник, Фома ночевал у них, и у Вадьки было время.
Мать Фомы, оказывается, вернувшись в тот день со смены, направилась, даже не завернув к себе в комнату, в комнату Герки Скобы, матушка Скобы как раз была дома, варила на керосинке суп к приходу Геркиного бати с работы, мать Фомы сразу забазлала на нее диким голосом, подлюга, падла, ну и все такое, они стали драться, таская друг друга за волосы, и мать Фомы как-то так толкнула Геркину матушку, что та полетела прямо на керосинку, и ее всю ополоснуло кипящим супом, а в лицо шваркнуло из керосинки фонтаном огня.
— Так верещала, — говорил Вадька, — весь барак сбежался. Матушке твоей повезло еще — Геркиного бати не было. Он бы ей глаз на пятку натянул. У Герки матушка теперь будет — будто в танке горела.
В детприемнике Фома пробыл неделю. Мать смеялась над ним, когда он кричал, что убежит к бабке, будет с нею жить, да и он, когда кричал, разве он, в самом деле думая об этом, кричал, но вышло именно так. Мать сама, чтобы Фому не отправили в детдом, и сообщила бабкин адрес, не особо, может быть, и надеясь, что ухватится бывшая свекровь за внучонка, после стольких-то лет отдельного житья, но больше некого было просить, и пришлось. У нее самой после войны никого из близкой родни не осталось: в свой срок погибли на фронте и отец, и оба брата, оба младших, неженатых, не оставивших по себе семей, а мать, которую колхоз не отпустил к ней на совместное проживание, придавило на лесоповале.
Фома запомнил, как он впервые увидел свою бабку, о которой знал, что она водилась с ним, когда он еще сосал сисю.
Его ввели в комнату с рядком прямых, с коричневыми дерматиновыми сиденьями и такими же коричневыми спинками стульев у стены, и там, на крайнем из этих стульев, черной огрузлой кучей в ватнике и сапогах сидела старуха с такими же черными почти, как ее одежда, большими руками на коленях. «Внучок!» — сказала она и поднялась, а он испугался ее, не шел к ней, прижимался к ноге женщины, что вывела его, и та больно толкнула его коленом в спину:
— Че это еще тут! Иди давай, а то загремишь в детдом!..
Фоме хотелось к матери, хотелось, чтобы мать была вместо этой черной громоздкой старухи, но тычок в спину образумил его, и он покорно дал старухе погладить себя по голове, и покорно шел потом с нею по темным, предночным улицам, трясся в пустом трамвае, спал с нею на вокзальной лавке и лез утром в толкущейся толпе по высоким ступеням в вагон и кричал отчаянно, как старуха научила его:
— Ой, задавили, ой, моченьки, ой, задавили, ой, дяденька!..
Бабка Фомы, получив от бывшей своей невестки письмо с известием о случившейся с нею беде, грешным делом, по первому чувству порадовалась этой беде. Вот тебе, отлилось тебе за твои попреки куском хлеба, за гульбу твою бессовестную… сладкая-то жизнь никогда до добра не доводит!…
Но радовалась она недолго. Чего, господи, радоваться, в тюрьму бабу сажают — нечему тут радоваться, от тюрьмы да от сумы, хоть трижды праведно живи, а не зарекайся… да внучок, кровь родная, сиротой остается… ой, какая уж тут радость, горькая одна беда… надо спасать внучонка.
Но брать Фому было ей некуда, надо было одалживаться добром у чужих людей. Мать Фомы все верно говорила ему о чужом углу, — бабка жила из милости в доме у дальней своей, седьмая вода на киселе, родственницы, та, случалось, в тяжелые минуты дурного настроения называла ее кулачкой, и бабка Фомы не смела даже обидеться. Вся ее семья и вправду была раскулачена — отец, мать, братья с женами и детьми, — жили и в самом деле справно, и сепаратор имели дома, и маслобойку, так что вполне могли угодить в кулаки, но она к их благополучию не имела никакого касательства. Справно семья зажила года с двадцать третьего, двадцать четвертого, а до того все было неладом — искали, где да как устроиться к куску хлеба, и за год до германской бабка Фомы нанялась в губернский город прислугой в богатый дом, там вышла замуж за городского, литейщика на металлургическом заводе, и совсем оторвалась от своих. Она успела родить мужу только одного сына, в гражданскую муж умер от брюшного тифа, и с тех пор она мыкалась одна, бралась за любые работы, пошла на мужнин завод чернорабочей, а после, когда невдалеке от города заложили новый завод, перешла на него формовщицей, потому что ей кто-то сказал, что это более легкая работа, а платят хорошо, да строят для жилья новые бараки, и детным дают в них отдельные комнаты. Новые бараки строили, отдельные комнаты давали, а работа оказалась тяжелее всякой тяжелой, скоро нажила себе на ней грыжу, но деться уже было некуда, и, перемогаясь, работала. Потом сын подрос, пошел на завод учеником карусельщика, скоро стал работать самостоятельно, принося домой деньги, надобность в ее заработке стала поменьше, и она ушла в уборщицы. Сын отбыл армию, вернулся, привел из общежития молоденькую жену, и в ожидании ребенка, чтобы водиться с ним, они велели ей уходить с работы…
Когда невестка после похоронки на сына начала пошаливать в открытую, бабка Фомы хотела снова определиться куда-нибудь уборщицей и уйти от нее, но уходить было некуда, везде уплотнение из-за беженцев, куда уйдешь, и тогда-то вот она решилась: к себе в деревню. Чего уж теперь — как-нибудь доматывать век, кто-нибудь уж да пустит. А что отец с братовьями оказались кулаками, так она тут ни при чем.