Плач за окном
Плач за окном читать книгу онлайн
Центральное место в сборнике повестей известного ленинградского поэта и прозаика, лауреата Государственной премии РСФСР Глеба Горбовского «Плач за окном» занимают «записки пациента», представляющие собой исповедь человека, излечившегося от алкоголизма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
У меня уже веки слипались: сказывалось нервное напряжение, сменившееся душевной расслабленностью, сознанием того, что в некотором смысле все уже позади, то есть пронесло, отпустило. История с девочкой представлялась мне теперь, хоть и неординарной, однако преодолимой: Густа не кусалась, о стену головой не билась, пузырей изо рта не пускала, вела себя сносно, даже сдержанно, — словом, как говорят, в ее остроязыкой среде, не возникала. С ней можно было мириться, и если и терпеть ее присутствие, то ради удовлетворения чувства собственного достоинства: вот я какой, по-хорошему деловой, помог, не отмахнулся; вот я какой сильный еще: на руках целого человека «современной конструкции» домой принес.
И тут непредсказуемая Густа потребовала от меня дополнительных усилий, если не жертв.
— Раз уж вы такой правильный, такой взросленький да умненький, сходите тогда на улицу, туда, где я валялась, посмотрите: нет ли там где моей сумочки…
— Это вы… из-за курева? Я лучше к соседям схожу. Или там еще что-то? — интересуюсь как можно бесстрастнее.
— Паспорт у меня там. Новеньких! еще. Месяц, как выдали. Жалко. Вы хоть запомнили место моего падения?
— Запомнил. Вы лежали под стенами замка.
— Заливаете? Какого еще замка?
— Долго объяснять. Ну, я пошел.
На лестничной площадке возле бачка с пищевыми отходами обнаружил я солидный такой, в две трети сигареты, окурок. У кого-то потухло раньше времени, а спичек, видать, не было. Поднял я окурок и возвращаюсь в квартиру, а Густа, слышу, по телефону с кем-то разговаривает. «Ну, — думаю, — привел на свою голову шустрячку». А Густа заслышала мои шаги и шмыг в постель обратно.
— Я время по телефону узнавала… А что, нельзя разве?
— Почему нельзя? Можно. Только по телефону время молча узнают: там у них магнитофон как заведенный долдонит; спрашивай не спрашивай — все равно ответит.
— Вообще-то я… германская подданная. В ихнее консульство звонила. Просила вызволить. Сейчас на «мерседесе-бенце» приедут.
— Вот и хорошо. А пока что — на вот тебе окурок. Видишь, какой еще приличный хабарик? Метр курим, два бросаем.
— Ой, вот спасибо, дяденька!
— Ну, я пошел сумочку искать, — сказал я, а сам про себя думаю: «И где ее искать, проклятущую, ночью, на пустыре?»
И тут же мысленно отмечаю: веду себя несолидно, игривей, несерьезней, чем всегда. С неуправляемой Густы пример беру, так, что ли? На старости лет?
Сумочку я обнаружил под стенами замка. Просто пошел на то место, где еще недавно валялась девочка, и обнаружил. Этакий мешочек из черной замши, на манер кисета, только более вместительный. Замша известкой перемазана, словно торбочку истоптали ногами.
Несколько минут стоял я возле ближайшего к дому фонаря, не решаясь заглянуть в сумочку незнакомки. И все ж таки заглянул. Пошарил. В поисках экстравагантностей, подтверждающих предположение врача «скорой», что девушка находится «под кайфом», то есть в состоянии наркотического опьянения. Пошарил и ничего такого-этакого не нашел. Кроме порожней пачки от сигарет «Столичные». Зато наткнулся на девушкин паспорт, свеженький, пахнущий типографией «Гознака».
«Хоть буду в курсе, как зовут… пострадавшую», — подумал и тут же занырнул глазами в хрустящие странички документа: Августа Ивановна Бядовка, вот она кто. На фотографии — школьница с двумя блеклыми косицами, зашвырнутыми за спину. И лет ей от роду… семнадцатый годочек! Стало быть, действительно, школьница или пэтэушница, ну, разве еще — студентка техникума. Национальность — белоруска. Прописана в каком-то общежитии. Неразборчиво на штампе обозначено. Родилась в Гомельской области, деревня Пеньки. Ну, что ж… славненько. Значит, Августа? Интересно, уснула она или сбежала, покуда я тут прохлаждаюсь?
Приезжаю лифтом на этаж и возле своих дверей вижу волосатенького юнца, бледнолицего, под глазами словно пылью или пеплом запорошено, ранняя усталость под глазами. А сами глаза так и бегают! В паническом состоянии органы зрения.
— Вы — ко мне? — спрашиваю.
— У вас… это самое, горячая вода есть? — интересуется молодой человек.
— У нас есть. А что — у вас нету? Не провели, что ли, еще?
— У нас оттуда музыка. Вместо воды. Текёт. Что, ответить трудно, да?! Меня послали… Узнать!
— Хорошо. Сейчас выясним, есть у нас горячая вода или тоже… музыка.
Открываю дверь, предварительно оттеснив от нее волосатика, оказавшегося не шибко высоким, мне аккурат по плечо. И тут же захлопываю дверь перед целеустремленным и, кстати, увесистым носом искателя горячей воды.
В квартире интригующая, беспокойная тишина. Заглядываю в комнату: Августа, накрывшись с головой одеялом, кажется, на этот раз натуральным образом спит. Свет от торшера, стоящего у нее в головах, не выключен, и ребенок накрылся одеялом, скорей всего прячась от торшерного света, выключатель у которого расположен на проводе, где-то на полу, — попробуй найти, не знавши.
Самое смешное: знаю, что малый за дверью наверняка мОрочил мне голову «горячей водой», а сам по звонку Августы прилетел; знаю, что лапшу на уши малый мне кидал, а, поди ж ты, иду в ванную выяснять, краны кручу: вода, конечно же есть. Горячая и холодная. А вот сонливость, которую копил, которую боялся расплескать, и вообще покой в душе пропали начисто. Теперь до четырех, считай, до утра, наверняка не уснуть будет, как пить коню дать — не уснуть. «Почему коню? — машинально спрашиваю себя, идя к наружной двери, наперед зная, что волосан ушел, поминай как звали. — Так почему же все-таки коню? Потому что закон: сам умри, а коня перед тем напои непременно, потому что конь — это всё для крестьянина. Устарела поговорочка, однако. Устарела, а новой не придумали, — пеняю кому-то, каким-то не существующим в природе официальным придумывателям поговорок и, накинув на всякий случай цепочку на держалку, приоткрываю дверь. Никого. — Что ж, ладненько…»
Как предполагал, так и получилось: спал скверно, неплотно, каждые пять минут просыпался, прислушиваясь к… воздуху в квартире, влезал в халат и крался подсматривать в дверную щель: не слиняла ли Густа, не впустила ли, пока я ворочался, ловя сон и проклиная все на свете, своего волосана?
В сизом воздухе моментального, словно за углом дома стоявшего июльского рассвета, в щелку было видно, что Августа спала. И теперь уж, как говорится, без задних ног или во все лопатки, по-детски откровенно разметавшись на постели.
Утром, написав Августе записку, где просил ее не волноваться и «преспокойно болеть» дальше, покуда я не вернусь со службы, есть-пить все, что найдется в доме, я поплелся на работу.
Густину замшевую сумочку положил к себе в портфель, так, на всякий случай, а ежели откровенно — для пущей сохранности моего домашнего гнезда: без паспорта птичка никуда не улетит, думал я. Ничего неразумного, «остросюжетного» не натворит.
А на работе, не успел я извлечь из портфеля большой и весьма знаменитый редакторский карандаш, которым я беспощадно метил, крестил безжалостно рукописи настырных графоманов, имевших важный вид и не менее важных покровителей, так вот, не успел я вынуть этот немилосердный свой карандаш, как слышу: приплелся, задышал перед дверью кабинета, сквозь дверь слышно, как затравленно дышит, этот самый любимчик мой, Галактион Шмоткин, которого все, за исключением меня, числили в безнадежных, унылых, не успевших начаться, но уже конченых авторах; а я никому из своих коллег не верил, продолжал надеяться, что «Галактион принесет», «Галактион еще порадует», а то и ошарашит, изумит всех вместе и каждого в отдельности. И ведь изумил-таки! Правда, не всех. Для начала — меня одного. Дал мне по мозгам одной своей вещицей немыслимой. И чем подкупил, чем заставил проникнуться вниманием к своей вещице? Фразой. Одной-единственной. Которая мне, как удар нашатырем в нос; дальше — больше: вчитался, поверил, даже возгордился малость: мой автор, мной учуянный, как сладчайший трюфель, который голыми руками не возьмешь, на который с обученными свиньями охотиться ходят. А фраза у Шмоткина вот какая была: «На него уже садились птицы». На первый взгляд — ничего особенного, предложение из пяти слов. А я почему-то насторожился. Тем более что у Шмоткина далее значилось: «Умирать ему все еще не хотелось». Видите, какой трогательный поворот дела. Как выяснилось из дальнейшего прочтения, в «записках» рассказывалось об одном философически настроенном старичке, а скорей всего о самом Галактионе Шмоткине. Философически трогательно настроенном. «Грусти своей обязан я минутами сладчайшего прозрения!» — откровенничал старичок из повести Галактиона, которая называлась «Остров». Рассказывать об этой повести я мог бы часами. Я и так уже изрядно поднадоел коллегам со своим Шмоткиным и с его «Островом», но сочувствие, которым я проникся по прочтении этой вещи, не иссякало. И я готовился на этих днях дать решительный бой в защиту своего автора, чтобы — договор издательский со Шмоткиным, или я ухожу в длительный творческий отпуск, дабы совместными с Галактионом усилиями продвигать его недвижный «Остров» в сторону опубликования где-нибудь в другом, более разумном и поместительном издательском «организме».