Я люблю
Я люблю читать книгу онлайн
Авдеенко Александр Остапович родился 21 августа 1908 года в донецком городе Макеевке, в большой рабочей семье. Когда мальчику было десять лет, семья осталась без отца-кормильца, без крова. С одиннадцати лет беспризорничал. Жил в детдоме.
Сознательную трудовую деятельность начал там, где четверть века проработал отец — на Макеевском металлургическом заводе. Был и шахтером.
В годы первой пятилетки работал в Магнитогорске на горячих путях доменного цеха машинистом паровоза. Там же, в Магнитогорске, в начале тридцатых годов написал роман «Я люблю», получивший широкую известность и высоко оцененный А. М. Горьким на Первом Всесоюзном съезде советских писателей.
В последующие годы написаны и опубликованы романы и повести: «Судьба», «Большая семья», «Дневник моего друга», «Труд», «Над Тиссой», «Горная весна», пьесы, киносценарии, много рассказов и очерков.
В годы Великой Отечественной войны был фронтовым корреспондентом, награжден орденами и медалями.
В настоящее время А. Авдеенко заканчивает работу над новой приключенческой повестью «Дунайские ночи».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Замовчи!.. — Дед вырвал из-под подушки голову, мутно-красными глазами посмотрел на сына. — Ничего не говори. Молчи. Хочу, шоб тихо было.
Неслышно открыл дверь Гарбуз. Мягко ступая, вошел в землянку. Сел у изголовья деда и, ласково всматриваясь в него, необидно упрекнул:
— Долгонько тебя не было дома, Никанор. Соскучились мы тут. Здорово!
Дед не удостоил Гарбуза ни словом, ни взглядом. И не пошевелился. Каменно лежал на широкой спине, подложив под затылок руки, выставив острый костистый нос, пытливо глядя в потолок. Бурые, круглые, невидящие, с остекленевшими зрачками глаза не мигают — в них будто вставлены медяки.
Так и начал он свою новую жизнь. Лежал в тишине, тихо работал, тихо ходил по земле. Ни с кем не разговаривал. Бесновался, когда мы шумели. На людей не смотрел.
Я боялся деда. Днем, когда он бывал дома, почти не забегал в землянку. Вечером, когда ложился спать, укрывался с головой, чтобы не видеть его пустых глаз, уставленных в потолок. Даже бесстрашный баловень Митька пугливо затихал при деде, и смешливая Нюрка не смеялась. На улице меня звали: «Сашка Никанора сумасшедшего».
И как же нам не бояться такого деда? Даже отцу и матери он страшен, — а если б они не боялись его, то не тратили бы столько дорогого деревянного масла. С вечера наливают лампадку до краев, а на другой вечер опять хоть доливай. Раньше только по праздникам горела лампадка, а теперь каждую ночь ее красный, тревожно трепещущий, пожарный свет озаряет нашу землянку. Но и он не успокаивает: то отец поднимет голову, то мать. И оба настороженно смотрят в куток, где храпит дед. Оба — и отец и мать — ждут нового припадка.
Теперь никто в Собачеевке не завидовал Никанору. Да и он сам уже не гордо, не властно, как раньше, шагал по земле, а пришибленно. Не рыжий богатырь Никанор шел на работу, а его тощая жалкая тень. После шабашного гудка плелся домой, пошатываясь, беспрестанно кашляя, обросший мхом угольной пыли. Едва переступив порог землянки, сразу же искал спасительные доски нар. Падал на подушку, не умываясь, не обедая, слова ни с кем не промолвив.
— Батя, горяченького борщу похлебайте, — просит мама.
Не слышит.
Пробует к нему подступиться и Остап:
— Батя, нельзя же так… поешьте, подкрепитесь.
Не слышит и сына.
Даже Варька, любимая внучка, не может поднять деда.
Притихла, приуныла, насквозь пропиталась кроваво-красным светом лампадки наша землянка. Не пахнет в ней уже духовитыми травами. Закоптились когда-то белые стены. Не обновлялись наведенные на лежанке васильки — потускнели, стерлись. И во всех углах засырело. И петли на дверях почему-то заржавели, визжат, скрипят, жалуются на что-то. А ночью хлопают ставни, воет под окном собака, шумит ветер в ветвях старой-престарой вербы, и под окнами как будто слышатся чьи-то осторожные, крадущиеся шаги.
Бессонная, длинная, красная ночь.
Отец ворочается, взбивает кулаками подушку, кряхтит, вздыхает, потом встает, подходит к окну, стучит в крест рамы, грозится собаке: «Замолчи, паршивая, воешь на свою погибель». Шаркая босыми ногами по глинистому полу, придерживая подштанники двумя руками, отец возвращается на кровать.
— Эх, не ждали, не гадали!..
— Спи, Остап, не терзайся, — слышу я ласковый, бодрый, очень бодрый, как и до смерти бабушки, голос матери. — Спи, родненький.
— Да какой же теперь сон, когда… Беда за бедой, беда беду догоняет. Эх, батько, батько, жить бы тебе и жить, а ты…
Еще ласковее, еще бодрее голос матери:
— Ничего, Остап, ничего, все перетерпим. Не беда это, а так… Постарел батько. А пока надо жить не тужить. Спи, коханый, спи, а то скоро гудок.
Прогудел, завыл гудок, а отец так и не сомкнул глаз.
Лег в тоске и встал в тоске. Молча натянул на себя брезентовую, рыжую от чугуна и руды одежду, набил на ноги деревянные колодки, схватил узелок с харчами и тяжело, угрюмо зашагал на завод.
Ушел и Кузьма. Убежала и Варька. Готовимся на работу, на шлаковый откос, собирать скрап, чугунные отбросы, и мы — я, Митька, Нюрка. Мама уже хлопочет у печки. Один только Никанор лежит на теплой лежанке, празднует. Когда я проходил мимо него, он схватил меня за руку, больно сжал и, притянув к себе, прохрипел:
— Брось свою свалку. Пойдешь со мной… бабушку проведаем.
— Иди, иди, сынок! — ласково посоветовала мать.
Молча вышел дед из землянки, молча прошагал по хмурой, непогодливой Собачеевке. Не смотрел на встречных, не отвечал на их приветливые возгласы. Одет и обут кое-как — в одной рубашке, без пояса, штаны рваные, старые рыжие сапоги сердито скребут землю. На плече у деда блестит остро отточенная лопата. В руках дерюга. Я еле поспеваю за ним. Идет быстро, не оглядываясь, и не на кладбище, а туда, откуда дует холодный, с запахом прелых листьев, сырой ветерок осени — к лесу.
В лесу, тоже хмуром, непогодливом, росистом от дождя, бродит по глухим зарослям, от молодняка к молодняку: облюбовывает, догадываюсь я, деревце, чтоб посадить на могиле бабушки. Приглянулась ему низкорослая, в пять веток, молоденькая груша. Бережно оборвал листочки, выкопал, умял вокруг корня сырую землю и, завернув деревце в дерюгу, прохрипел:
— Шагай, Санько!
Идем назад безлюдной, мокрой степной дорогой, ведущей прямо к темной от дождя купе тополей. Там лежит бабушка.
Кладбище обширное, с множеством могил, густо заросшее тополиными пиками, купами сирени, с черными грачиными гнездами на вершинах раскидистых осокорей. Сразу за воротами возвышались самые приметные могилы: чугунные ограды, железные и каменные кресты, жестяные венки на крестах, зеленая травка, живые цветы, крашеные скамеечки.
Дед Никанор, проходя мимо этих могил, зло покосился на них, проворчал:
— И тут люди по одежке протягивают ножки. Эх!.. — Взметнул бороду кверху, гневно глянул в небо. — И ты, балда, терпишь такое!..
Бабушкина могила в дальнем, голом конце кладбища. Немного прошло времени с тех пор, как ее похоронили, а могильный холмик провалился, чуть не на поларшина вошел в сырую почву. Крест, сделанный из свежего дерева, топорной работы, успел обветриться, посерел, пустил смоляную слезу и пьяно скособочился, как бы просясь в могильную яму, к бабушке.
Дед молча, глядя в землю, стоял на краю грязного провала.
Плечи опущены. Пудовые, обросшие седым волосом кулаки тянут руки книзу. Колени, едва прикрытые рваными штанами, дрожат. На растоптанные сапоги падают свинцовые капли слез.
— Марина, кра… красавушка!..
Дед всхлипывает, падает на колени прямо в грязь, обнимает дубовый крест, гулко стучит по его шершавой перекладине лбом.
Потом вдруг останавливается, затихает и, склонив голову к плечу, повеселевшими глазами глядя на могилу, прислушивается, тревожно-радостно спрашивает:
— Ты чуешь, Санька? Чуешь?.. Бабушкин голос. И в сырой земле поет, горлица, а я, проклятый…
Дед снова падает, корчится.
Тяжелая, угольно-черная туча надвигается на кладбище со стороны Батмановского леса.
Темнеет. Косые струи дождя секут пропитанную влагой землю. Рубашка на деде быстро намокает, прилипает к спине, волосы похожи на водоросли. Дождь набирает силу. Вода промывает между могил канавки и со всех сторон, звонко журча, льется и льется в бабушкину могилу.
Вечером, когда мы вернулись с дедом в землянку, с ним опять случилось такое же, как в ту ночь, когда погибла бабушка. Но теперь отец сразу, в самом начале припадка, схватил деда, перепеленал веревкой и всю ночь не отходил от него, караулил, чтоб не распутался, не натворил беды. Дедушка не буянил. Лежал покорно, виновато, тихо. Утром, после гудка, глазами подозвал отца, хрипло прошептал, тяжело ворочая кроваво-набрякшим, покусанным языком:
— Сынок, будь ласка, развяжи…
Долго разминал затекшие руки, кряхтел, кашлял, стучал по кудлатой голове кулаком, будто что-то выгоняя оттуда. А когда отец, Кузьма и Варька ушли на работу, схватил мать за руку, потребовал:
— Дочко, Груша, дай рубля! Дай добром, а то…