Когда улетают журавли
Когда улетают журавли читать книгу онлайн
Александр Никитич Плетнев родился в 1933 году в сибирской деревне Трудовая Новосибирской области тринадцатым в семье. До призыва в армию был рабочим совхоза в деревне Межозерье. После демобилизации остался в Приморье и двадцать лет проработал на шахте «Дальневосточная» в городе Артеме. Там же окончил вечернюю школу. Произведения А. Плетнева начали печататься в 1968 году. В 1973 году во Владивостоке вышла его первая книга — «Чтоб жил и помнил». По рекомендации В. Астафьева, Е. Носова и В. Распутина его приняли в Союз писателей СССР, а в 1975 году направили учиться на Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А. М. Горького, которые он успешно окончил. А. Плетнев был участником VI Всесоюзного совещания молодых писателей, где его произведения получили высокую оценку. Он лауреат Всесоюзных премий имени Н. Островского и ВЦСПС.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— В Галиции-то вы нас чесанули, — говорит отец. — Руки мне там прошили.
— В Калиции… — вторит Лизоренко задумчиво. Лицо у него смуглое, румяное, глаза черные-черные.
— Ить, я тебя убить мог, кум, — отец хлопает Лизоренко по плечу и смеется, радуется, что этого не произошло. — А жить-то хорошо, а, кум? — и обводит руками кругом.
Заря гаснет, березы темнеют на ее фоне, фыркают лошади, и телега скрипит. А у молокозавода красавица Нина Лизоренко поет:
— Карашо, — соглашается дядя Коля и улыбается.
— Вот то-то же, — смеется отец, — а мы за винтовки — да в брюхо друг другу…
Шурке тоже хорошо с ними. Не очень понятно, о чем говорят, а интересно. И любит он их обоих. А сейчас Шурка ведет беседу с Лизоренко, как отец. Он стоит — руки за спину, ногой расслабленно в коленке болтает.
— Сел Каурка на ноги-то, дядя Коля? — Шурка окидывает Каурку взглядом сверху вниз. Каурка, старый мерин, злой, кусучий, прижимает уши. Шурка напружился, готов дать стрекача, но выдерживает.
Лизоренко, подливая воду в колоду, хмыкал, показывая белые зубы, не выдержал, расхохотался.
— Смеешься, дядя Коля, а зря. — Шурка обиженно отвернулся и тут увидел: из-за леса на большой скорости, громко сигналя, выскочила полуторка. В кузове Ларька Оленич, Петька Самойлов машут фуражками, кричат не разберешь что. У молокозавода полуторка остановилась, закутавшись поднятой пылью. Бабы в огородах распрямились, смотрят из-под рук, ребятишки сыпанули к машине.
Рыжий, скуластый восемнадцатилетний Ларька, рот шире ворот, орал:
— Германия по нашим городам газует!
Лизоренко выронил из рук бадью.
Люди сходились к машине молча, а Ларька, стоя в кузове, распалялся:
— Надорвет хребтину-то Гитлер! Мы ему сопатку в кровь измочалим!
Вскрикнула, заголосила корявая Варька Скопинцева: дядя Миша, ее мужик, в армии служит. И заговорили наперебой бабы:
— Э-эх, вот и пожили. Ребятишки, бегите в поле. Мужикам скажите.
Бежит Шурка с холщовой сумкой степью, мимо овсяного поля, торопится к отцу. На горизонте облака серые, грозные, и погромыхивает как-то не так, как гром далекий. Будто где-то за степью, лесами гремит кузовом, рокочет машина-гигант.
И жутко Шурке одному в степи. И мнится ему, словно где-то люди кричат, и чем больше он прислушивается, тем громче и жутче кричат они.
Бежит Шурка, пот глаза заливает, и кричать хочется. До отца далеко, а от дома еще дальше. Супу полгоршка расплескал. Когда подходил к отцу, пот вытер рукавом, принял спокойный вид.
— Что ты, сынок?
— Ничего…
— А плакал?
— Война! — Шурка показал в сторону закипающей на горизонте грозы. — Германия газует.
— Кто тебе сказал?
— Ларька кричал… На машине приехал.
— Так… Семка-а! — крикнул отец подпаску Семке Черепанову. — Иди обедать.
Семка в кожаном картузе, ободранном до белизны, и, не глядя на жару, в брезентовом дождевике, сам лет тринадцати от роду, подошел, ткнул кнутовищем Шурку в живот:
— Как живешь, шкет?
Шурка в другой раз полез бы драться, но сегодня до обиды ли мелочной.
— Обедайте да попасете одни час-другой. Я домой сбегаю. Узнаю…
…Через неделю отца уже дома не было. Он ушел на войну вместе со старшим сыном, который работал директором школы в городе.
И в один день как отрубило Шуркино детство. Детская ли, взрослая ли жизнь пошла, но только не такая, как была она и какой быть намечалась.
Семка стал пасти за отца стадо, а Шурка — подпаском, пока осенью не пойдет в первый класс. Мать будила с восходом солнца, и Шурка мучительно думал, поднимаясь, что взрослым быть трудно. Он уже не ходил в лес кормить птенцов, не бродил по своим владениям. Выросла, наверное, без него голодная «содомика», и зайчонок вырос…
Чтоб жил и помнил
Умирал Гаврила Зотов тихо. Уже больше месяца жизнь его тлела, как уголек в загнете. Он то метался, разбрасывая темные, как высохшие талины, руки, то часами его тело было неподвижным, и тогда успокаивался его двенадцатилетний сын Колька с серьезными по-мужицки глазами. Порой дыхание отца становилось особо хриплым, и начинался кашель, — долгий, изматывающий силы; из уголков почерневших губ стекали струйки крови. Колька бегал за медсестрой Верой. Она делала отцу уколы, и кровь останавливалась.
Сначала отец лежал в районной больнице. Колька навещал его раз в неделю: не так просто вырваться из деревни, когда идет посевная. Отец выходил в комнату для посетителей, побледневший, в пижаме из тонкого полотна, которая будто обнажала его худобу. Садились у окна с видом на низкорослую акацию.
— Ну как? — спрашивал Колька.
— Ничего, — тихо отвечал отец и отворачивался.
Значит, хуже. Все понятно, и разговор тут лишний. И они молчали, смотрели в — окно, мимо которого проходили люди, незнакомые и безучастные в их судьбе.
Отец смотрел на Колькины скомканные вихры, тонкую загорелую шею и тихо говорил:
— Выписываться буду.
— Зачем?
Отец молчал долго, потом клал легкую руку Кольке на плечо.
— По жаворонкам соскучился.
— А доктора выпишут?
— Ты приезжай за мной. Выпишут, что им делать?
— Ладно.
— Ну как вы там?
— Ничего будто.
— Сам-то?
— На прицепе. Бороню.
Отец покачал головой, заволновался, румянец выступил на щеках.
— Учиться бы тебе. Ой как надо… Эх! — пристукнул кулаком по подоконнику. — Хочешь на гору, а черт — за ногу. Жизнь вот кончается!
— Что ты, кончается. Выучусь. Сам увидишь еще.
Отец смотрел в окно, насупив брови.
— Верю, сын, — говорил он тихо, но твердо. — Мужики мы с тобой, и нечего в разговоре в похоронки играть. Умру я. Месяц-два — и крышка. Ты не перебивай! — Он вскинул ладонь, пресекая порыв Кольки что-то сказать. — Жалеть меня нечего. Я пятьдесят проживу, а кое-кому моей жизни на триста лет хватило бы. Было, всего было и семь лет войны. А на войне день за год тянет. Да-а. Но узел в жизни я затянул такой, что ты будешь помнить, и внуки, и правнуки. Этому и радуюсь. — Он потрогал Кольку за плечо. — Худой ты стал, Коля, что былка. — И замолк с тяжелой тоской в глазах.
Колька смотрел на отца с удивлением:
— Папа, страшно умирать?
— Нет, но страшно не хочется. Выгонять бы стадо в степь, чтоб полынью пахло, и солнце, и птицы над головой, и грозы с ливнями.
— Папа! Что так-то? Конечно, домой скорей тебе надо. Дядя Вася Елкин сказал, что собачье сало топленое нужно пить. Средство, говорит, верное.
У отца начался приступ кашля.
— Приезжай… — говорил он отрывисто, — за мной.
Потом поднялся и уже ничего не мог сказать, только кашлял и, уходя к дверям палаты, оглядывался, махал рукой — уходи, мол.
Через неделю Колька приехал в больницу.
В кабинете врача Колька сидел у дверей на стуле.
— Твой отец не выздоровел.
— Он умрет в больнице. Так пусть лучше дома.
Врач снял, опять надел очки и пристально осмотрел Кольку:
— Так, так. Сын не верит в выздоровление отца.
— Я отцу верю. Он поля любит и зори, и чтоб листья лопотали над ним, а здесь он никогда ничего не увидит. — Колька, вытянувшись, смотрел на врача, и ему впервые за двенадцать лет жизни очень хотелось, чтоб его отец ошибся, чтобы можно было поверить не ему, а вот этому незнакомому старичку. — Может, вылечится, а? А я бы собачьего сала привез. Дядя Вася говорил…
Врач тихо вышел из-за стола, встал вплотную напротив Кольки.
— Семья большая?
— Один я, вовсе один.
— Угу, угу, — задумавшись, потупился врач. Потом приподнял очки. — Что ж, вези отца домой, хотя я и не имею права так поступать. Из Осиновки вы, кажется? Это верст пятнадцать? Медсестра у вас есть? — Врач опять потупился, замолчал. — Ну что ж, идем к отцу.
Отец лежал, читал книгу.
Колька сразу заметил, что он стал хуже: землистое лицо и совсем слабый голос.