Избранное
Избранное читать книгу онлайн
В книгу известного писателя Э. Сафонова вошли повести и рассказы, в которых автор как бы прослеживает жизнь целого поколения — детей войны. С первой автобиографической повести «В нашем доне фашист» в книге развертывается панорама непростых судеб «простых» людей — наших современников. Они действуют по совести, порою совершая ошибки, но в конечном счете убеждаясь в своей изначальной, дарованной им родной землей правоте, незыблемости высоких нравственных понятий, таких, как патриотизм, верность долгу, человеческой природе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Расчеши-ка мне волосы, — просит Маруся, отодвигается на край колоды, ложится лицом в Настютины колени. — Страсть люблю, когда мне волосы чешут. А вышло из моды-то — в голове искаться, волосы чесать, как раньше, а? Соберутся бабы в кружок, сядут и одна у другой копаются…
— Хорошие они у тебя, — осторожно расплетая Марусину косу, говорит Настюта.
— Волосы-то? Да уж не твои… Седина пошла — редеть стали. В молодости, бывалыча, распущу — всю подушку закрывали. Муженек-то покойный — тот ругался даже. В ноздри, дескать, лезут, спать не дают…
Маруся смеется, большие ее плечи, обтянутые ватником, дрожат, и Настюте трудно управиться с гребешком. И еще зябко Настюте. Поджимает она ноги — одну здоровую, полную, другую тонкую, сухую, шевелит затекшими пальцами в грубых неразношенных ботинках. Вместо солнца на небе яркое оплывшее пятно, недвижное и холодное.
— А ты, Настютка, замужем была иль как?
— Была, — не сразу отвечает Настюта.
— Он што… — Маруся, наверно, хотела спросить: «Тоже хромой, инвалид был?» — но, запнувшись, спрашивает неопределенное: — И как он?
— Убили.
Маруся вздыхает, приподымается, забирает гребешок в свои крепкие обветренные пальцы.
— Дай-кось тебя почешу. Не хошь? Ишь какая. Ну не хоти, не хоти… Придумали эту войну на горе бабам. А ты знаешь, почему ее придумали? Странник один зимой приходил, по святой книге читал. Ежели войн не будет, читал он, народу шибко скопится, хлеба всем не хватит…
— Вранье это. Всем в России и работы и хлеба хватит.
— Конешно, брехал, пустозвон. Федька Косой, как услыхал этот брех, чуть до смерти странника не зашиб. В нужнике у сельпа тот отсиживался, а в потемках выскочил — видали только… А ты што ж, до войны со своим-то сошлась?
— В войну.
— И детишек не было?
— Не успели. Убили его.
Оплывшее, негреющее солнце смещается по небосклону, а реденькая цепочка улетающих в теплую сторону гусей забирается все выше — они уже над этим вялым солнцем, устало и неясно падают на землю их голоса… Слышно, как в деревне, у плотины, женщины колотят вальками белье и репродуктор у сельсовета хрипит о чем-то — нельзя разобрать о чем.
— Одинокая баба — что вон тот… — Маруся кивает на обломанный ивовый куст у дороги — с остатками бурых листьев, лохмушками овечьей шерсти, трепыхающимися на ветру. — Всяк, кто мимо проходит, почесаться о тебя норовит. Почешется, плюнет и дале… Э-эх!
Потом, когда и Маруся зазябла на сыром ветру, они идут в кошару и там, склонившись над корытом, мнут пальцами хлюпающую глину, перемешанную с кизяками, — мнут, пока не делается она липкой, пригодной для обмазки стен. Мекает изредка жалобно хворая овца в закутке, по кошаре, особенно понизу, гуляют сквозняки.
Марусины руки в корыте движутся сердито, из-под них выбиваются густые мутные фонтанчики, и вскоре поясницы женщин затекают, уже невмочь быть в гнутом состоянии — и обе приваливаются на кучу жухлых кукурузных листьев. Тут Настюта, которая, видно, долго думала — говорить об этом иль нет, — признается:
— Я ведь как, Марусь, сюда приехала… Не так ведь. Владимир из ваших мест, тутошний.
— Мужик-то твой? Из Выселок наших? — У Маруси в черных, моложавых глазах интерес, щеки ее розовеют от услышанного. — Кто ж эт такой? Погоди, погоди… Твоя-т фамилия не нашенская. Чеверда. У нас сроду таких фамилий не бывало. Чеверда!
— Району он Талызинского, вашего. Села, правда, не знаю. Не нужно мне было тогда село. И фамилия у него своя. Уфимцев.
— Уфимцев?.. Не-е, у нас нет таких, хотя по району всему, ясно дело, всяки встренутся. А родные-то его, знаешь кого?
— Не знаю.
— Ну? А найти-то, поискать нельзя рази? — Маруся в волнении подвигается к Настюте совсем близко, локтем ее подталкивает. — Скоко вон после войны находят друг дружку. Брат там сестру иль мать сына… Враз!
Настюта ежится, обирает с юбки и чулок ошметки глины, молчит.
— Так нельзя, — рассуждает Маруся, и злит ее молчание Настюты, и пеняет она ей: — Поглядеть — ты, ей-богу, вроде прибитой. Сидит себе, сиди-и-ит. А чего насидишь-то? Теплое место под задницей? Ты ищи!
Доносится до кошары мерный тяжелый гул, и вот уже пастухов по голосам узнать можно — идут овцы. Женщины как бы очнулись: тары-бары, а нате вам — сумерки, и сами они, оказывается, в темноте сидели; над Выселками, над избяными крышами, невысоко висит, как огромный подсолнух, матово-желтое облако — от электрических огней. Маруся и Настюта отбрасывают в стороны слеги, и шумно, обдавая теплым дыханием, овцы вливаются в загон.
А через какое-то время, пользуясь, что пастухи еще не разбрелись по домам, попросив на случай самого молодого и сговорчивого из них — Васяню побыть в кошаре до их возвращения, женщины идут к поселку. Дорога томительная: после недавних дождей песок вспух — никакой твердости под ногами, да еще исполосовали дорогу тележные и машинные колеса. Марусе, шибкой на ходьбу, то и дело приходится останавливать себя: вырывается вперед, а Настюте где ж угнаться… Маруся убеждает:
— Ты не некай, когда я говорю. Я пустое, Настютка, не затею. Он мне племянник, в райкоме небось служит. В военкомат обратиться иль куда, он определит.
— Я уж и не знаю, — тяжело переводя дыхание, отвечает поспешающая за Марусей Настюта. — И боязно, сказать не могу, как боязно… И подумаешь, а и не одной мне Владимир дорог.
— Во-во.
— И разбередила ты мне сердце, Маруся. И больно мне, и светлее мне как-то, Маруся. Больше все ж ласковых людей…
— Отдохнем. Устала небось.
— Ничего.
В поселке по огородам, через плетни они выбираются к тому месту, где меж торговых ларьков и складов на плешивой, измызганной ногами площадке одиноко стоит высокий столб с хрипящим громкоговорителем. Здесь выдвинулся поперек прочих строений аккуратный кирпичный домик сельсовета.
В дверь стучали в четыре кулака, и когда глухой сторож, очухавшись от сна, открыл им, Марусе пришлось долго крутить ручку телефона, а потом и ругаться с телефонисткой райцентра, чтобы та разыскала нужный номер.
— Митрий, слышь-ка, — кричала Маруся в трубку, — ай оглох ты? Чего? Не Митрий Василич? Анечка! Здравствуй, ягодка… Я, я, звоню! Кашель-то прошел у тебя? Ну то-то. Папку тогда позови. Чего?.. Ты, Митрий? Чего сиплый-то такой? Ничего?..
И в это время, и после, когда Маруся перешла к делу — стала просить найти «нужного человека», а вернее, не его самого, поскольку он убит на войне, — родных его, которые могут быть, — все это время Настюта, подавшись вперед, судорожно зажав ладонью край стола, вслушивалась в клокотанье, доносившееся из трубки. Трубка могла ответить — «да», могла — «нет», и чудилось Настюте, что не чужой, густой и отрывистый голос дрожит в этой черной телефонной трубке, — там билась вот-вот готовая вырваться на свет ее судьба, та самая, к которой одна долго и слезно стремилась и которую никак не могла ухватить…
— Фамилия? — надрывалась Маруся. — Уфимцевы. Чего? Рождения?
— Тысяча девятьсот двадцать второго, — прошептала Настюта.
— Тыща, Митрий, двадцать второго. Матросом он был… Чего? Ах ты, господи, перервали… Ну уж и сука эта телефонистка, небось кобеляки одни в голове!.. Ничего, выслушал, записал, Настютка. Отыщет. Митька, он отыщет!
Возвращались той же дорогой, подзамочили ноги, и шли пока — бежал за ними по небу белый с синей тенью месяц и неподалеку в степи странно выла собака. Они обрадовались, что в сторожке у кошары горел свет, — это Васяня, выкрутив насколько можно фитиль, жег для них лампу.
Он и после еще сидел у них, Васяня, — ел картошку, отваренную на плите, весело хрустели на его зубах малосольные огурцы, и, поглядывая из-под густого чуба на женщин, он смеялся коричневыми, как спелые желуди, глазами. А когда ушел, они легли, каждая на свой топчан, но Настюте было невозможно заснуть — слишком о многом мечталось ей, и прежний белый месяц через ситцевую занавеску лез в окошко, ветер гудел за стеной. Потом в окошко застучали, потом еще и еще — осторожно, настойчиво, и Васянин голос позвал: «Маруся, выдь-ка, сказать надо…» Маруся вздохнула, перевернулась на другой бок. Опять Васяня постучал — настойчиво и смелее.