На Иртыше
На Иртыше читать книгу онлайн
«На Иртыше» — повесть, посвященная 1931 году, село Крутые Луки. В центре история Степана Чаузова, которого высылают как пособника кулака — он приютил семью раскулаченного. Драма Степана Чаузова в том, что благородство, приверженность к новой жизни уживаются в нем со старыми убеждениями, выработанными всей прошлой мужицкой жизнью.
Послесловие «Современность истории» (Л. Теракопян) посвящено творчеству С. Залыгина.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Сказать надо, метко ударял Митя-уполномоченный, хотя и мальчик. После еще говорил о комбайне: машина жать, и молотить, и веять будет. Комбайна Митя не видел сроду, и никто его не видел. Но как завод строят в Новосибирске, чтобы комбайны делать, это он видел своими глазами. Еще сказать, что и в газетке об том заводе не раз напечатано было — можно Мите поверить.
Время такое пошло — машинам вольная жизнь наступала. И опять же — за счет мужика.
Крутые Луки еще держались, из Крутых Лук, может, с десяток мужиков, не больше, в город подалось заводы строить, в леспромхозы — лес валить. А вот Лебяжья деревня, да и Шадрина тоже — те за год-два чуть ли не ополовинились, землю там побросали мужики, избы свои заколотили тесинами — и двери и окна.
И вроде понять можно тех мужиков, и оправдать их нельзя…
А комбайн — тот очень Степана интересовал, вовсе близко к сердцу мечта западала: поработать бы на таком!
Когда Митя-уполномоченный о комбайне начинал говорить, Степан умолкал враз — боялся слово пропустить, не понять что-нибудь…
Клашка сказывала: видела нынче Митю в деревне. Приехал. Приехал, но в дом к Чаузовым не заходит что-то. Или стесняется, народу нынче много в доме стало, мешать он будет? Так зашел бы за баульчиком за своим, баульчик лежит за печкой, хозяина ждет… В мастерскую зашел бы…
А вот носок у подойника отогнуть — это самое, надо сказать, серьезное дело, тонкая работа… После еще ободок по нему изладить, вовсе ровный, чтобы от фабричной работы отличить было невозможно, а тогда ты, значит, мастер.
Еще не все было сделано, но уже чудилось: упрекать себя не придется, все, как надо, так и получится.
Щепки в печке железной потрескивали, тепло стало в мастерской до того, что и без полушубка пот со лба на железо закапал. Железо было доброе, цинкованное, чисто серебро искрилось. Пот, капелька, упадет на него и этак даже звякнет — дз-зинь! — тоненько.
Вдруг дверь открылась — Печура Павел.
— Откудова взялся? — спросил Степан.— Мы уже и забыли, какой у нас председатель колхозу!
— Ну вот, ко времени, значит, пришел — об себе напомнить. Погляди, какой он есть, твой начальник!
А глядеть-то и не на что вовсе: он всегда-то был таловый мужичонка, Печура,— длинный, тощий, а нынче еще обшерстился по самые уши, вроде худобу свою хотел прикрыть, но ее не прикроешь — с одного места нос торчит хрящом, с другого — скулы выпирают, и зубы торчат тоже, редкие, клыкастые, как начнет говорить — они наружу суются. Руки — едва ли не по колено и туда-сюда болтаются. Но и то сказать, нелегкая это работа нынче — председателем ходить. Хотя и до кого доведись, тоже мослы торчать станут скоро.
Пришел Печура узнать про все. Как амбар тушили, как избу Ударцева рушили, как следователь Степана допрашивал.
Пришел узнать все это не от кого-нибудь — от баб либо от Егорки Гилева и даже от Фофана Ягодки он уже обо всем этом знает,— а еще хочет узнать от Чаузова Степана. Не то чтобы они дружки, вовсе нет, но разговор между ними всегда бывал серьезный, хороший. И сейчас на такой разговор надеялся Павел.
Только нынче Степану все дела эти до печенок дошли, страсть осточертели.
Павел туда-сюда, все в одну сторону метил, расспрашивал, а Степан помалкивал. После сам у Печуры спросил:
— Ну как ты там, в городу? Доклады все постигаешь либо уже сам научился перед народом выставляться?
— Во-во-во! — вроде обрадовался Печура.— Сказать, так я передовой самый председатель считаюсь!
— Как же достиг-то?
— Просто. Что нам говорят в районе — я днем ли, ночью повторить могу наизусть и в действительности на сколь разов людям повторяю. Довольные остаются. Говорят: сознательный председатель, все как надо понимает.
— Ну, а что же ты все ж таки понял-то?
— Без колхозу, Степа, жизни все одно не будет.
— Не будет?!
— Никогда, Степа. Обратного хода нету.
— И долго вы об этом будете говорить? Об одном и об том же?
— До весны. До самого, сказать, посеву. Я сперва, как, может, и ты, думал: деревенское это дело — колхозы. Но не так выходит. Выходит, и в городе этим занимаются. Ну, зачнем пахать-сеять, тогда уже, конечно, сами по себе станем. Может, и вызовут на заседание в месяц, а то и во все лето раз. А в остальном — не им же судить, в какую землю и кого нам сеять, каких коней в плуги запрягать, а которых — в бороны! На то у нас хотя бы и Фофан есть Ягодка, чтобы правильно в хозяйстве рассудить. И другие. Вот и твой, Степа, взять совет во внимание — разве грех? Это вовсе не надо глядеть, будто ты молодой… Я уже и не чаю всей этой посевной кампании, во сне ее вижу…
— Ну, глядеть — так мое дело десятое. Это тебе распоряжаться, а мне сполнять, и весь тут закон. Все! — Постучал Степан молотком по железу подольше, подождал, покуда Печура Павел головой, мохнатым кочаном своим покачал, упрекнул кого-то.
Когда стучать перестал, Печура и в самом деле упрекнул:
— Во-во-во! Умный ты, Степа, а сказать, так и дурной! До весны-то, до посеву, все слова уже будут высказанные, а тогда мне с председателева места и уходить в самый раз. Уходить, коли я крутолучинским свой, а не враг. А какой же с меня враг — сроду нет! Я дело исделал — созвал народ в колхоз. Сам знаешь, день и ночь по избам уговаривал всячески. Год который пройдет, колхоз на ногах зачнет жить, меня тоже не забудут как первого самого агитатора нонешних, еще темных масс. А забудут — я обратно не в обиде, пущай бы только люди оправдали подход к новой жизни. Я, Степа, не обидчивый на людей — сроду нет.
Степан вовсе перестал стукать, положил молоток на верстак. Спросил:
— Это ты, значит, сам об себе рассудил?
— А кто же, как не сам? У меня понятнее много, Степа, и совесть есть — силов нету… Вот пашня пойдет, у которого колхозника плуг вкось зайдется, я ведь у такого плуг-то не вырву, не показать мне, как борозду-то прогнать по ниточке. Это тебе запросто. Ну, а ежели и поломка случилась — опять же тебе раз глянуть да раз — руку протянуть, а мне? Мне, гляди, делов на неделю.
— Ну, сказать тебе, Павло, оно так и есть. Правильно ты об себе говоришь. Фофан-то Ягодка, как вступил в колхоз,— с того самого дня он и есть правдашный председатель, а не ты.
— Фофан, Степа, тоже негодный для этого. Насовсем — негодный.
— Фофан? Ягодка? И негодный?!
— Нисколько даже. Кроме как на первый случай. Не более того. И опять же добрый он слишком, Фофан.
— Ты, Павло, вконец заговорился в городу-то. Вот как!
— И ничуть. Он ведь, Фофан-то, правда что, ежели поутру споткнется где об ягодку — то после цельный день об ей думать уже будет. Мало того, и прибежит еще к ей помиловаться разов десять на тот же день, как не более.
— Значит, коли пристрастен, то плохо? И добрый — обратно плохо?
— Который раз — очень даже. Он, Фофан, все бы уговаривать. А где заставить — там его нету. Я по себе знаю — век добрым был, ну и что? Какой из меня хозяин? Какого там я добра-то нажил? Только что и толку — дожил до перелому к новой жизни. Дождался. А то бы и не знал, зачем жил, чего делал. А тут не об моем добре идет — об добре общем. Тут хозяин нужен вовсе правильный!
— Один тебе злой, другой добрый очень. Хозяин-то…
— Правда что. Очень к этому, к колхозу, мерку надо подбирать хитрую. На мужика мерка прежде не мерянная, но и другой теперь у нас нету — по ней находить надо человека.
— В городу поищи. Там на любой, сказать, аршин, на любую метру.
— Придется, Степа. Своих не найдем, то придется. Только я считаю: найдем одного. Крутолучинского. Вот тебя и найдем, Степа. И определим.
Степан по железу снова постучал дробно. Громко получилось, вроде колокольного звона на пасху.
— Слыхал? Вот так я тебе, Павел, и скажу: мне в звонари идти и то сподручнее.
А на Печуре звон этот как за упокой отозвался, он долгое время молча стоял, руки сложил на груди, вроде перед покойником. После к Степану вплотную подошел, в лицо ему задышал:
— Не до смеха, Степа. И обратно скажу: вовсе не до смеха. Ты понятие за колхоз имей, ты почуй — голова-то на тебе — не за себя только ее носить, а и за других тоже. Ты не об том сейчас думай: хорошо ли это либо плохо — колхоз, а об том, как в ем лучше исделать, в колхозе. Он есть уже, и он будет, ни ты, ни я от его не уйдем. Я по совести с тобой, Степа, и ты единого слова во мне не найдешь, чтобы не по совести было. Я тебя, Степа, уважаю очень, хотя ты и вовсе против меня молодой, а завсегда я думал, что таких мужиков поболе в государстве, как ты,— и мы любому капиталу, сколь хотят, столь наперед очков и дадим!