Города и годы. Братья
Города и годы. Братья читать книгу онлайн
Два первых романа Константина Федина — «Города и годы», «Братья» увидели свет в 20-е годы XX столетия, в них запечатлена эпоха великих социальных катаклизмов — первая мировая война, Октябрьская революция, война гражданская, трудное, мучительное и радостное рождение нового общества, новых отношений, новых людей.
Вступительная статья М. Кузнецова, примечания А. Старкова.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но под руку подвернулся сморщенный человек — существо, по-видимому, изумившее матроса своей необычайностью. Человек был одет в фуфайку и жилет, старомодная гладкая крахмальная манишка блестящим щитом прикрывала узенькую грудь, просторные брюки немного сползли с талии и пышными складками прикрывали башмаки. Но осанка этого маленького, слегка смешного человека была уверенно-величественной, пожалуй — гордой и лицо, вдоль и поперек исчирканное обильными морщинами, было исполнено покойного достоинства. Он показал матросу свой выразительный профиль и произнес, вытягивая сухую руку:
— Арсений Арсеньевич Бах.
Матрос помолчал в растерянности, потом застенчиво улыбнулся.
— Родион Чорбов, — сказал он, осторожно прикасаясь к руке Арсения Арсеньевича.
— Как? — переспросил тот.
Это уже напоминало допрос, однако протестовать показалось Родиону невозможным. Он повторил:
— Родион Чорбов. Меня чаще зовут просто — Родион, товарищ Родион.
— Родион? Это хорошо, Родион.
Арсений Арсеньевич прислушался к имени нового знакомого и, одобрительно тряхнув головой, проговорил:
— Может быть, вы будете любезны помочь нам поднять еще одну доску?
Вопрос был задан совершенно обходительно, даже с изысканностью, но жест и поза Арсения Арсеньевича давали понять, что он своей просьбой делает немалую честь Родиону.
— Да зачем вам понадобились доски? — простодушно воскликнул Родион.
— Я сооружаю полки для этих книг, — объявил Арсений Арсеньевич, торжественно показывая на открытую дверь смежной комнаты.
Родион заглянул туда и притих.
— Да-а, — прогудел он, точно в раздумье. — Ну ладно. Где ваша доска? Нужно бы потолще конец… эту самую… веревку. Есть?
Так состоялось знакомство Родиона с Арсением Арсеньевичем Бахом, и отсюда пошла взаимная приязнь этих вовсе не похожих друг на друга людей.
Когда вторая доска была поднята в комнату, Арсений Арсеньевич снова протянул Родиону руку.
— Не знаю, каким наилучшим образом я могу отблагодарить вас за помощь.
— Пустяки, — сказал Родион. — Вот вы, может, знаете, где комната сдается? А то мне указали здесь — не подходит, бегаю без толку, ничего не найти.
— Да, — согласился Арсений Арсеньевич, — жилищный вопрос…
Это у него вышло так значительно, словно он сказал в каком-нибудь ученом заседании: да, знаете ли, селекционная теория…
Вдруг ромбики и трапеции его морщин пришли в озаренное движение, и он заявил:
— Но позвольте! Когда я уберу эти книги на полки, одна из моих комнат окажется свободной. Вы одинокий?
— У меня дочь двух лет.
— И жена?
— Нет.
— Но какая-нибудь женщина должна ходить за ребенком?
— Я найду.
— Тогда как вы отнесетесь к моему предложению поселиться в комнате, которую я освобожу от книг?
Он положительно вел государственной важности переговоры! Родион расплылся в улыбку…
Кончилось тем, что неделю спустя за стеной у Арсения Арсеньевича Баха копошилась со своими тряпочками Ленка, и Родион иногда заглядывал к хозяину квартиры — в кабинет, утопавший в холодноватом, таинственном аромате отсырелых книг.
При свете мерклой лампы здесь велись странные, немного путаные беседы, и возникавшие споры непонятно увеличивали тяготение Родиона к Арсению Арсеньевичу Баху.
По утрам и целым дням Родион пропадал на делах (очередные дела, очередные вопросы), но к вечеру» иной раз много позже, чем засыпала Ленка, придя домой, он вдруг чувствовал, как у него пустели руки. Надо было что-то делать, а дел не было, или их было очень много, но ни одно из них не могло вытеснить из груди тупую тягость, заполнить холодную пустоту рук. Родион подходил к спящей Ленке, поправлял на; ней одеяло, дотрагивался до ее ручонки — все это было тяжело и пусто. Если бы Ленка не спала, с ней можно было бы повозиться, пощекотать ее, послушать ее хохот — захлебывающийся, визгливый.
— А ну-ка, где тут у Леночки пупочек? — грозно басил Родион, чуть-чуть пощупывая Ленкины бока твердыми пальцами и подбираясь потихоньку к животу.
— А-ай! — взвизгивала Ленка и потом зажмуривалась, ежилась, кряхтела и, повалившись на пол, хохотала до икоты.
Но молча глядеть на Ленку, когда она спит, и через силу, против желания гнать из своей головы назойливо неотступную мысль все о том же, об одном и том же — нет, Родион не хотел этого терпеть. Он улавливал какой-нибудь шелест за дверью, выходил в переднюю и, если наталкивался на Арсения Арсеньевича, ждал, чтобы он пригласил его к себе, и с радостью к нему шел.
В разгадывании этого человека, в его чудаковатых речах, сплетении веры с безверием, восторженности с насмешкой, Родион находил утеху, которая на какой-нибудь час заглушала в нем переживаемую боль. Странноватый человек с добротою готов был переключать внимание Родиона на свой порядок мысли, и тот нарочно торопился вставить в разговор взбудораживающее словцо, чтобы разбередить Арсения Арсеньевича и нащупать в нем новое противоречие или услышать новый афоризм.
— Идеализм, все это — идеализм, — бурчал недовольно Родион, и Арсений Арсеньевич, взметнув профиль и высоко закинув брови, поднимал руку с растопыренными пальцами, как Пилат на картине Ге «Что есть истина?» [47].
— Прекрасно, когда Рембрандта бранит зрячий. Но как быть, если за это дело берется слепец от рождения? Потрудились ли вы, мой молодой друг, познакомиться с идеалистическими воззрениями на мир, на историю?
— Не я, так другой. Наши взгляды проверены. И подтверждены. И согласованы, — рубил Родион, — согласованы с научными данными. И ваша наука сама нам дала выводы. Мы на них опираемся и… это… строим.
— Наука! — восклицал Арсений Арсеньевич. — Наука! Многовековой опыт человечества, поднесенный дикарю на подносе! Кто сделает выбор? Как? Перед вами колоссальное книгохранилище. Оживите на мгновение мысли, высказанные мудрецами, и проповеди, которыми когда-то философы осчастливили мир. Представьте себе, что великие тени снова воплотились, и «полуночной тишине библиотеки попробуйте столкнуть их друг с другом. Боже! Какое бесподобное кровопролитие! Битва, от которой мутится рассудок и содрогается сердце. Все эти Юмы и Лавуазье, Дарвины и Шопенгауэры — вот они пожирают друг друга, и Прудон обращается в бегство от Маркса, и Спенсер уже грызет горло Фейербаху, и Бакунин неистово размахивает головой Гегеля. А позади вырастают Аввакумы и Гусы, Бисмарки, Кампанеллы, Толстые. И все это уже уничтожено, взаимно истреблено, и перед вами — один прах ничтожных страстей, и шкафы блестящей библиотеки пусты. Наука! Нескончаемая цепь противоречий, эфемерное самопожирание мысли.
— Ну, а вывод, вывод? — уже в раздражении кричал Родион.
Арсений Арсеньевич вдруг словно осекался, подходил ближе к Родиону, заглядывал в его глаза, говорил тише и проще:
— Вы всегда торопитесь, Родион. Я не устану говорить вам: наибольшая опасность для мысли — это привычка основывать суждения на готовых выводах. Нужно стремиться познавать мышление в его процессе, в его…
— Ладно, ладно, — перебивал Родион. — Стало быть, вы сидите на пустом месте?
Вопрос поражал Арсения Арсеньевича неожиданной конкретной прозаичностью. Секунду он не понимал его.
— Ну, в вашей библиотеке, там… пожрало, значит, все само себя и… что же, на чем вы остались?
Родион с испытующей усмешкой ждал ответа. Но Арсений Арсеньевич недолго колебался. От неловкого резкого поворота у него выскакивала из-под жилета манишка, он пробовал наскоро засунуть ее назад, но она топорщилась еще больше, и так он стоял, вскинув голову с одной рукой, поднятой вверх, и с другой, заложенной за спину, в белой крахмальной манишке, которая круглой лопатой торчала под кадыком.
Арсений Арсеньевич рассуждал:
— После побоища, представленного сейчас мной, несомненно, кое-что уцелеет. Это кое-что прежде всего будет пошлость. В то время как возвышенные умы взаимно уничтожаются в противоречиях, подобно тому как уничтожаются разноименные электричества, какие-нибудь мизерности попрячутся по углам библиотечной полки. Но я надеюсь, что уцелеет также крупица здорового рассудка и даже, может быть, — мудрости. Таким путем алгебраического сложения мы, при удаче, можем получить известный экстракт мысли, который с вероятностью может быть принят нами как непреложность. Это мы, Родион, мы, стремящиеся изучить историю жизни. Но мир? О, мир не складывает и не вычитает, не систематизирует знаний, а смотрит, что удобней и выгодней для него в данный момент. А вы преподносите ему весь опыт человечества, наука, — говорите вы, — наука! Но она разодрана непримиримой враждой взглядов!