Вольница
Вольница читать книгу онлайн
Роман «Вольница» советского писателя Ф. В. Гладкова (1883–1958) — вторая книга автобиографической трилогии («Повесть о детстве», «Вольница», «Лихая година»). В романе показана трудная жизнь рабочих на каспийских рыбных промыслах. Герои проходят суровую школу жизни вместе с ватажными рабочими.
В основу «Вольницы» легли события, свидетелем и участником которых был сам Гладков.
Постановлением Совета Министров Союза ССР от 22 марта 1951 года Гладкову Федору Васильевичу присуждена Сталинская Премия Первой степени за повесть «Вольница».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Заходило солнце, и в открытые окна видны были вытянутые облачка, пепельные сверху и ослепительно золотые снизу, а воздух во дворе — лиловый. На столе, покрытом белой скатертью, выбрасывая пар, кипел красный самоварчик с маленьким чайничком на камфорке. Посредине стола кучкой лежали жёлтые крендели, в стаканах вкусно желтел прозрачный чай, рядом с блюдечком лежали снежно-белые кусочки сахара. Павел Иваныч, с жирно причёсанными волосами, с жёсткой, пёстрой бородой, в красной рубашке и синей жилетке, сидел в переднем углу. Рядом с ним на узком краю — Офимья, а по другую сторону от Павла Иваныча — отец, тоже в жилетке поверх такой-же красной рубашки, кудрявый, с учтивой улыбочкой на обветренном лице. Бороду он расчесал в разные стороны, думая, вероятно, что от этого будет приглядным и почтенным. Манюшка без платка, с узелком волос на затылке, одетая по-городски, хлопотала у самовара, беспокойная, гостеприимно-счастливая. Рядом с нею сидела мать в полушалке, повязанном на волоснике и сколотом булавкой под девичьим, пухлым подбородком. Она надела белую кофту-разлетайку с нарядно вышитыми рукавами. Мы с Дуняркой устроились как раз перед самоваром на узком конце стола, и я жадно пил пахучий чай из блюдечка, посасывая сахар и обжигая губы и язык. Я был счастлив, что нет дедушки, что мне уже нечего бояться его окриков и грозной ложки в его жилистой руке. Здесь, в опрятной горенке, мать чувствует себя вольготно, и чистота Манюшкиной квартирки ей нравится.
Павел Иваныч из деревни уехал давно. При «крепости» он был конюхом на барском дворе, остался там и после «воли». Он любил лошадей, знал их породы и умел укрощать и объезжать их без кнута. Лошади привязывались к нему и откликались на его голос. Он нежно ласкал их, любовно разговаривал с ними, недоброе лицо его улыбалось им. В деревне прозвали его Жеребком. Когда барское хозяйство пришло в упадок и управляющий стал разгонять дворовых, Жеребок с барского двора уехал в Астрахань. Здесь, в калмыцких степях, он купил лошадь, а у казаков — дроги и стал работать на пристанях. Манюшка потом сплетничала, будто он прикопил деньгу нечистыми делами: крал рыбу, икру и всякую всячину и сбывал краденое на базаре. Через несколько лет Павел Иваныч разжился: купил этот дом, приобрёл хороших лошадей, три пролётки и стал вместе с работниками выезжать «на биржу». Одно время он размахнулся — сделался «лихачом» и обслуживал купечество. Астраханские кутилы не обходились без него, и он пристрастился к вину. Зарабатывал он много и набивал карман ассигнациями. Потом он стал пить запоем целыми неделями. Другие лихачи оттеснили Павла Ивановича, и его стали забывать. Если бы не Офимья, он пропил бы и лошадей, и пролётки, и всё хозяйство. Когда он буйствовал, она связывала его верёвками, поила всякими настоями, держала взаперти, доводила его до истощения. Потом отвозила в баню, парила его до потери сознания и дома отпаивала квасом.
Жеребок сидел за столом трезвый, опухший, с угоревшими глазами и приглядывался к отцу, будто изучал его, как новую лошадь. На остальных он не обращал внимания.
— Фома — старик крепкий, хозяйственный. Он за семью держится. Сына, да ещё большака, зря не отпустил бы. Чего это ты из дому удрал? Аль спроть отца бунт поднял?
Отец с тонкой улыбкой, потирая глаза, почтительно ответил:
— Не при чем жить, Павел Иваныч. На осминнике не прокормишься: на один ломоть десять ртов. Ты сам хорошо знаешь. А в извозе и лошадь надрывается, и убытки…
— Лошадь кормить да холить надо! — назидательно проворчал Жеребок. — А вы, черти назёмные, шкуру с неё дерёте. Лошадь лучше человека. Мне и работник такой нужен… чтобы он лошади был ровня. Лошадь мне верная слуга. А люди, работники мои, норовят залезть мне в карман, а к лошади — в кормушку. И выходит: кто есть человек? Вор.
— Господи, страхоту-то какую говоришь ты, братец! — пропела Манюшка, всплеснув руками. — Чай, обидно, братец. Сердце даже заходится…
Павел Иваныч искоса взглянул на неё заплывшими глазами, подняв одну бровь, и отвернулся с презрительным равнодушием.
— Все — воры, — с угрюмым упорством повторил он и уткнулся бородой в отца, который слушал его молчаливо. — Каждый человек — вор. Сын ворует у отца, отец — у купца, а прислуга друг у друга. Молимся: господи, благослови! А в мыслях: что плохо лежит — лови. Знаю, и ты, Василий, вор, ну, только держись, замечу — башку оторву. Ты ещё молокосос: по крошке клевать будешь, чтобы с голоду не сдохнуть. Да я тебя вышколю, я тебе заместо отца буду.
Офимья вдруг подняла голову, повязанную кокошником, и повернула мёртвое лицо на мужа.
— Будет тебе грешить-то, Иваныч! — сказала она с монашеским смирением. — Не успел человек во двор войти, а ты уж — вор. Так убить человека можно. Ты сам норовишь с человека десять шкур содрать. А сына на улицу выгнал.
Жеребок поёжился и крякнул, но не разгневался, а только угрюмо огрызнулся:
— Пускай сам себе жратво добывает. У меня у самого сума кусочка просит.
Отец, красный от стыда и обиды, обливаясь потом, с занозой в горле пробормотал:
— Я, Павел Иваныч, никогда не был вором. Мы в строгости жили. А ежели бы рука соблазнилась, топором бы её отрубил.
— Толкуй с досады на все Исады! Я сам под барином жил, сам с мужиками бородой связан. Знаю, каким крестом крестишься. Хорошо, что от тебя не ладаном, а назьмом воняет. Такой ты мне и нужон. Машарка! — вдруг крикнул он с свирепым удальством, вскидывая пёструю бороду и сверкнув звериными глазами. — Машарка! Посылай Душку за полштофом!..
Манюшка подобострастно вскочила, ахнула от испуганной радости и лихорадочно стала рыться у себя в карманах.
— Дунярка, беги милка! Одна нога здесь, другая там. Скажи Ермилычу, чтобы в долг полштофа дал. Ах, господи, владычица, и где это у меня гривенник-то запропастился?
— На мой счёт, — рявкнул Павел Иваныч. — Скажи: Павел Иваныч велел.
Дунярка бойко вскочила и плутовато уставилась на Манюшку.
— Я всё скажу, мамынька, я сумею…
И она бросилась к двери.
Офимья выпрямилась, и скорбный голос её простонал угрожающе:
— Машка! Не смей! С глаз прогоню!
Манюшка заметалась, замахала сухими ручками, как курица крыльями, и захныкала:
— Да я всей душой, сестрица… Гостенёчки-то у меня какие! Чай, сердце повеселиться хочет. Аль беда какая? Уж не обессудь, братец: сестрица не велит.
Павел Иваныч отвернулся, закряхтел и стал тереть ладонью грудь. Отец отмахнулся и встревоженно запротестовал:
— Я этого не примаю, Павел Иваныч, не по нутру мне.
— Для тебя я, что ли? — хрипло засмеялся Павел Иваныч. — Эх ты, корыто не мыто! Я сам своё брюхо улещаю. Хочу угощаю, хочу на пол лью…
А Офимья спокойно, не поворачивая к Манюшке головы, с прежней суровой скорбью проворчала:
— Знаю, Марья, какое у тебя сердце весёлое. Плясать любишь. Допляшешься…
— Сестрица милая! — запричитала Манюшка с восторженными порывами. — Офимыошка родная!.. Аль мы не дети одной матери? Аль ты не знаешь, какая у меня душенька светлая? Для сродничков-то я — как голубка сизокрылая.
— Голубка… Душенька… — с угрюмым смирением упрекнула её Офимья. — Я знаю, как голубка сизокрылая за штофами да полштофами летает. А я только горе мыкаю. Погоди, я тебе крылья-то твои обломаю…
Павел Иваныч схватил отца за кудри и повернул его лицом к себе.
— Бабы — куры-дуры. А я тебя испытать хотел, Василий. Не примаешь вина — хвалю. Значит, меньше красть будешь и больше хозяина почитать. А по выручке увижу, какой ты есть добытчик.
Он толкнул его плечом и, промычав: «Ну-ка, пусти!», вышел из-за стола.
Тяжёлый, рыхлый, но богатырски сильный, он, не оглядываясь, вышел за дверь и грозно зарычал в сенях:
— Ты у меня весь двор провоняла! Лошади и пролётки смердят. Седоки нос воротят, говорят: на пролётке вы мертвяков возите. Долой со двора с твоей падалью! Чтобы завтра же тебя не было!..
Старуха бормотала что-то непокорно и зло. Только одно слово ворвалось в комнатку: «живодер!» И от этого в комнатке стало будто темнее.