Время жить
Время жить читать книгу онлайн
Книга известного писателя Юрия Нагибина составлена из статей и очерков, отражающих размышления автора о проблемах литературы и искусства.
Круг вопросов, затронутых в сборнике, широк и разнообразен; отношение к памятникам истории и культуры, к природе, роль учебного телевидения, кино, музеев в воспитании эстетических чувств.
В книгу вошли также литературные портреты Аксакова, Чехова, И. Анненского, Хлебникова и других признанных мастеров.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Замечательно умение Тублина помещать читателя внутрь описываемой эпохи. И что удивительно: Тублин не бытописатель, для него главное — социальный пафос и психология. При таком подходе к материалу собственно история отходит как бы на второй план, изображаемая эпоха обретает черты известной условности (Торнтон Уайльдер), а у Тублина ты ни на миг не теряешь ощущение времени, ты погружен в эпоху по макушку. Чем это достигается? Ну хотя бы тем, что усталому палачу Сансону больше всего хочется сыграть дуэт из «Ифигении» со стариком Марешалем, а великому и заброшенному Ду Фу полакомиться жареной саранчой. Герои Тублина, которых мы чувствуем почти телесно, затягивают нас в свое время.
В ту пору я впервые пересек Большую лужу, как американцы душевно называют Атлантический океан. И конечно, сразу подумал об Уилкинсе: это не просто мой знакомый, но и переводчик, и критик, и популяризатор в Соединенных Штатах. Он первый рискнул познакомить американцев с «новой» русской прозой, переведя, снабдив обширным предисловием, комментарием и толковым словарем, пятерых, в ту пору еще молодых, прозаиков, объединить в одном толстенном томе и издать на свой страх и риск. Уилкинс, когда-то корреспондент средней руки, давно уже стал богатым человеком, чуть ли не миллионером, он получил наследство. У него поместье под Нью-Йорком, верховые лошади, молочная ферма, луговые и лесные угодья, его парк украшен гигантскими скульптурами американских монументалистов, работающих в клепаном и сварном железе.
Но, конечно, не за верховых лошадей, стада, отары, пастбища и даже не за символические громозды под сенью старых дубов ценил я Уилкинса. Когда-то он любил русскую женщину и был счастлив с нею; смерть унесла ее совсем молодой, и через годы он приехал в Москву совершить паломничество по местам былой любви. Он был уже мужем другой женщины, отцом рожденного в любви ребенка, но откликнулся на зов своей юности. И как же трогателен и прекрасен в пожилом, богатом, всемерно устроенном человеке был этот чистый и свежий порыв, отклик голосу минувшего, голосу первой любви! Я оказался его спутником в этом нежном и грустном путешествии…
Потом мы переписывались. У него было обыкновение, возможно принятое в Америке, но у нас вовсе неизвестное: присылать под новогодний праздник несколько чопорный отчет о прожитом годе. Я с удовольствием узнавал, какие новые переводы он сделал, какие поездки и путешествия совершил, сколько у него прибавилось лошадей в конюшнях, коров и овец на ферме, кошек и собак в доме, какие художественные произведения он приобрел и как успешно постигает окружающий мир маленький его сын. Мне нравилось, как серьезно, уважительно и дружелюбно писал он о животных, даже о тех, что в хлеву и стойле, — словно о меньших братьях. Однажды я тоже отчитался перед Уилкинсом. Зимой стояли лютые морозы, и помойка в нашем дачном саду стала пристанищем и кормилищем разнообразного зверья, отложившего свои распри перед лицом общей беды. Там обитали — ворон с перебитым крылом, несколько сорок, синичек, стайка воробьев, белочка, вскормленная нашей кошкой, но затем бежавшая от опасных ласк приемной мамаши, поселковый пес Дружок в лохматых галифе и старый, полуслепой заяц, будто траченный молью. Боюсь, что описание моего зверинца прозвучало пародлйно. Уилкинс как-то сумрачно промолчал, и больше я не слал ему отчетов.
В письмах Уилкинс ужасно тосковал по Москве, по своим друзьям, по мне в частности. Он так помнил все наши прогулки, все слова и все шутки, дружеские прозвища и собачьи клички, что нельзя было сомневаться в его искренности. Да и зачем ему врать, он нисколько не нуждался ни во мне, ни в ком другом, был сам себе голова и мог не утруждать себя ни в чем, даже в вежливости.
Врожденная скованность и боязнь оказаться в тягость помешали мне сообщить Уилкинсу о своем приезде в Нью-Йорк. Он узнал об этом из газет, поместивших информацию о пребывании группы советских писателей в стране.
Его голос, разбудивший меня спозаранку, так ломился в мембрану, что, казалось, она разлетится на куски. Он кричал, хохотал, рыдал, ругался, забрасывал меня вопросами, на которые я не успевал отвечать, да он и не нуждался в ответе, ему радостно и нежно было спрашивать, называть дорогие, далекие имена. У него все — о'кэй: мальчишка произносит восемь слов по-английски и пять по-русски, ожеребилась любимая кобыла Бетси, он попробовал свои силы в стихотворном переводе, и, кажется, небезуспешно, вышло новое массовое издание молодых (по правде, изрядно постаревших) советских прозаиков, он приобрел дивного, божественного Шагала, и, наконец, он хочет видеть меня — немедленно!
Но «немедленно» не получилось, у нас был день уже расписан, и он примчался к вечеру, неправдоподобно явственно и материально возникнув из фиолетовых, призрачных сумерек кануна весны. Он изменил прическу, отпустив волосы и баки; прежняя короткая стрижка молодила его, а седые волосы по контрасту с гладким бронзовым лицом подчеркивали его юный облик. Сейчас седина прочно вошла в комплекс стареющего мужчины, незнакомого мужчины, чьи бурные объятия меня даже смутили, словно он ошибся адресом. У американцев — своеобразная манера здороваться. Человек, которого вы мельком видели где-нибудь на приеме и даже не запомнили по имени, равно как и он вас, при встрече кидается к вам в объятия, издавая громкие крики радости. Кажется, что поцелуй неизбежен, но не поддавайтесь обману и не вздумайте чмокать полузнакомца, весь шумный ритуал сводится к холодноватому касанию щекой о щеку.
Как ни грустно, мой друг Уилкинс обрел эту скверную привычку, какой у него прежде не было, во всяком случае, в Москве. И здесь несоответствие между страстностью порыва и скупым толчком скулы подействовало на меня особенно неприятно.
Я представил Уилкинсу моего соседа по номеру, старого приятеля и соавтора по нескольким работам.
— Пошли обедать! — вскричал Уилкинс. — Обед — моя любимейшая трапеза!
— Куда мы пойдем? — спросил я.
— Увидишь, — с хитрым и значительным видом отозвался Уилкинс.
Он привел нас в знаменитую и дорогую «Русскую чайную». Там звучала ломаная русская речь, в оформлении наличествовали петухи, шевелюра официанта разломана прямым пробором посреди темени, пахло блинами и флотским борщом. Несомненно, старина Уилкинс хотел сделать нам сюрприз, но он преувеличил нашу ностальгию.
Вся остальная программа вечера была предрешена нестерпимым желанием нашего общего друга Кэннингхэма видеть меня у себя в доме. Имя Кэннингхэма, принадлежащего к журналистской элите Америки, было мне знакомо еще со времен войны. Но познакомился я с ним много позже через Уилкинса. С тех пор мы не раз виделись с Кэннингхэмом, частенько наезжавшим в Москву. В последний раз я принимал его на даче. Он приехал со всей семьей: женой, подростком-сыном, очаровательной дочерью, а также великовозрастной племянницей Уилкинса. Чтобы молодые люди не скучали, я пригласил соседского малого, гитариста, певца, трепача и острослова. Поздно ночью моя старая мать сказала со смехом: «Еще немного, и я выйду с плакатом: „Янки, гоу хоум!“»
Я спросил Уилкинса, не могут ли Кэннингхэмы присоединиться к нам — уж больно хочется ночного Нью-Йорка.
— Нью-Йорк будет завтра: дневной, вечерний и ночной, — решительно сказал Уилкинс. — Пойдем в музей Гугенгейма смотреть Кандинского, потом пообедаем в клубе «Плей бой», дальше — квартал хиппи, бурлекс и театрик на Бродвее, в завершение — чудный барчик, куда ходили Джекки и Роберт Кеннеди после гибели президента. Кстати, Джекки сейчас в Нью-Йорке со своим Онасисом и по-прежнему захаживает туда. А сегодняшний вечер принесем на алтарь дружбы. Старина Кэннингхэм осуществил мечту всей жизни — купил дом. Он смертельно обидится, если не сможет похвастаться своими хоромами. Дом, конечно, скромный, но очень уютный и удобный.
Спорить не приходилось, мы отправились к Кэннингхэму — где-то неподалеку от Карнеги-холла.
Час был непоздний, но миссис Кэннингхэм уже удалилась на покой, правда, нам обещали, что она спустится вниз. Все члены семьи занимали по этажу в узком доме, словно вдавленном между двумя гигантами. В нижнем этаже над скромными гостиной и столовой царил огромный кабинет хозяина, во втором — находилась спальня хозяйки, еще выше — обиталище дочери, последний этаж, символизирующий мансарду, служил приютом юному Эдди Кэннингхэму — поэту-хиппи. Да, за два года застенчивый, нескладный, угрюмый подросток с ломающимся голосом и голодным взглядом исподлобья превратился в элегантного, самоуверенного хиппи, бряцающего на лире. Я не шучу, говоря: «элегантный» хиппи. Стиль любви и цветов породил могучее подражание среди состоятельной американской молодежи. Но если иные, приобретя в специальных и очень дорогих магазинах рваные джинсы (куда дороже цельных), куртку с протертыми локтями и ярчайший грязный шейный платок, всерьез присоединяются к старожилам квартала Гринич-Вилледж, то другие, оставаясь вполне ручными, домашними, присваивают лишь форму хиппи: волосы до плеч, борода, джинсы с раструбами, нечищеная обувь, цветастый галстук. Эдди был нарядным, чистеньким, надушенным хиппи. Его шелковистые волосы ниспадали до плеч вельветового пиджака, не оставляя на нем ни следа перхоти, ни сала, неотъемлемых признаков настоящего хиппи; мягкая молодая борода обрамляла чистое розовое лицо; аккуратно разлохмаченные края штанов ниспадали красивой бахромой на замшевые ботинки; длинные, нестриженые ногти сверкали перламутром. Словом, он отнюдь не казался пугалом рядом со своим худощавым спортивным отцом и сестрой — узкое, сильное тело, нежная беспомощная голова, клонящаяся то к левому, то к правому плечу, то падающая на грудь в беспричинной печали юности, то откидывающаяся назад в радостном, легком смехе.