Арифметика любви
Арифметика любви читать книгу онлайн
Проза З.Н.Гиппиус эмигрантского периода впервые собрана в настоящем издании максимально полно. Сохранены особенности лексики писательницы, некоторые старые формы написания слов, имен и географических названий при современной орфографии.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«…Ставится вопрос, — начал Лепорский, — может ли христианское вероучение быть дополнено новыми догматами. При такой постановке вопроса для богослова не может быть выбора: он может дать исключительно отрицательный ответ: никакое количественное приумножение догматов, раз данных откровений, невозможно…».
Председатель не воспользовался своим правом остановить Лепорского указанием, что «постановки вопроса», о которой он говорит, — вовсе нет, что заниматься ответом богослова насчет «новых» догматов, «количественного их приумножения», — бесполезно, ибо никто никого о том не спрашивает. Председатель предпочел дать оратору волю продолжать; но продолжать слушать дальнейшее — уже не было особой нужды.
Кое-чего, к концу, Лепорский достиг: отяжеление атмосферы, которого достигали речами и другие богословы — X., Рункевич, Белявский… На этот раз, впрочем, надолго придавить живость Собраний не Удалось.
«Мы услышали то, что можно было предвидеть… — сказал Мережковский и продолжал: — Вы утверждаете непостижимость «догмата», т- е. несоизмеримость его с человеческим существом, разумом, волей.
И в таком виде предлагаете его. Это значит предлагать кандалы. Если догмат не далекий горизонт, к которому мы должны двигаться со всей свободой ума и воли, если он то, что вы говорите, — нам остается или разойтись, или покориться неподвижности догмата, с которым ровно нечего делать ни в государстве, ни в семье, ни в культуре, ни в искусстве…». «На наш запрос, — закончил Мережковский, — нам ответили ударом обуха…».
Острота тезисов, хотя и скрытая, сказалась. Атмосфера в первых заседаниях была столь напряжена, что говорившие точно «не успевали» произносить длинных речей. Помнится, вечера эти почти сплошь прошли в кратких репликах. Кратко отвечал даже Лепорский. Еп. Сергий вступился: «Мы не понимаем друг друга. Догматом мы называем, например, то, что Христос пришел и спас нас. Тут нечего прибавлять. Какие тут кандалы?».
Взаимное непонимание, действительно, никогда еще не обнаруживалось так явно. Вся «светская» сторона твердила о «движении», «о развитии», о возможных точках касания религии к реальностям жизни… Ей отвечали то вопросом: «Что такое движение?», то предоставлением свободы… «богословствовать»…
Некоторая тишина, — тишина внимания, — наступила, когда заговорил Тернавцев.
Спокойно и резко отъединив себя от Лепорского, Тернавцев поясняет, что такое догмат. «Догматов у церкви два: истина Троицы и истина Богочеловечества Спасителя. Но в факте спасения, кроме этих двух тайн, — о Боге и Христе, — заключается еще третья тайна, деятельностью Вселенских Соборов не раскрытая, тайна о человеке и человечестве…». «Неужели вы думаете, что в христианстве не раскрыто, что такое человек?» — перебивает еп. Сергий. Тернавцев ответил лишь кратко: «Да» и продолжал свою мысль.
Он сослался на авторитет Болотова: «Другие же богословы додумывались разве что до «неразъясненности» некоторых вопросов учения, например, о свободе и власти, о церкви и государстве… Мережковский только что сказал, что с догматами, хранимыми церковью, решительно нечего делать ни в государстве, ни в художественном творчестве, ни в борьбе за устройство благой общественной жизни. Да, с ними можно отрекаться от всего этого, но не созидать…
…В то время, как христианство трагически разделено на враждующие исповедания и стоит в противоречии с государством и культурой, нам говорят, что в учении церкви все завершено. Это несчастнейшая ошибка нашего схоластического школьного богословствования…
…Происходит это также в силу отрицательной концепции жизни. Но отрицательной концепции наступил конец в XVI веке, на Западе.
Христианский мир находился в смятении. На одном из незначительных сеймов в Вормсе появился Лютер и сказал: «Я ни в папу, ни в соборы не верю». Лютер почувствовал сам, что произошло что-то важное, и собрание ощутило то же. Весь небосклон религиозного сознания как бы лопнул над головой присутствующих. В совесть средневековых людей что-то такое хлынуло, от чего зашатался Рим, иерархия, догматичность учения… В чем же дело? В чем заключалась сила нападения? В вере во Христа при отрицании церкви как священнического авторитета. Протестантство таким образом, по моему мнению, не ересь, не секта…
…И церкви не было дано ответить протестантству. Она перестала после этого чувствовать себя госпожой мира. Это сказалось в борьбе церкви с веком культуры, несущей положительную концепцию жизни, но — уже не религиозную.
…Понимание церкви как священнического авторитета проистекает из неверно понятой евангельской эсхатологии. Земля есть место приготовления, но не только к небу, а и к новой, праведной земле…
…Христианству предлежит великая религиозно-творческая задача. Нельзя скрывать ее трудности и опасности. Но большее зло, большая опасность — в умолчании и бездействии…».
Через минуту после речи Тернавцева Собрание представляло прежнюю картину: опять едва сдерживаемое волнение людей, спешащих и не успевающих высказаться. Светская сторона тотчас присоединилась к Тернавцеву, церковники же и богословы, вместе с двумя-тремя священниками (Темномеров, Аквилонов), оставив без внимания Тернавцева, лишь глухо им раздраженные, обратили раздражение на светских противников.
Озлобленные, они мало-помалу перестали стесняться. Белявский, добившись «слова», построил свою речь, — довольно странно: прямо вот об этой «светской» стороне: Мережковского назвал «сыном века сего», в «толстой книге» которого отрицается нравственность. Там, мол, сказано, что мы не рабы, мы свободны. Если все позволено, то, конечно, в основе речей этого писателя лежит «разрушение церкви».
На такие выпады уже и отвечать было нельзя. Маленькие же, зло-стненькие выпады Скворцова направлялись больше против людей «светских» из безобидных, почти безгласных…
III
Между вторым заседанием и третьим (19-м) — лежит очередная «записка Розанова». Чтобы понятно было, почему эта «Записка» так 0тразилась на ходе заседания, надо сказать несколько слов о роли и позиции Розанова в Собраниях.
Напомню: это был гениальный и глубочайший писатель-своевольник, редкостный цветок, русскою землею взрощенный. Была в цветке этом и отрава (даже для него самого, человека, в сущности, несчастнейшего, хотя и не всегда о том знавшего). Но была и такая пленительность, что ей поддавались, хотя бы на время, хотя бы отчасти, люди самые разнообразные, чуждые и друг другу, и Розанову, со всеми его глубинами и со всеми соблазнами. На церковников он порою наводил какую-то мару, тем более беспомощную, что «литературных» красот они не понимали и не ценили, и шла она, очевидно, не от слов [116].
Церковники собраний, особенно узкоумные и жесткие рационалисты-богословы, очнувшись от мары, с истинным озлоблением накидывались на Розанова.
Трудность же положения «светской стороны» в Собраниях была вот в чем: Розанов совпадал, — но не всегда и не во всем, — с линией Собраний. С некоторых сторон он был громадной ей поддержкой и помощью; с других — он ее искривлял и как бы разрушал. И когда в Собраниях церковники нападали на Розанова огулом, одинаково и на правду его и неправду, тут-то и приходилось трудно: надо было Розанова защищать, но в то же время, защищая «линию», — отъединяться от него.
Ни в одной, кажется, из розановских «Записок», как в этой, — о догмате, — не было такого тесного переплетения двух разных нитей, точно стеблей двух разных растений. Один Розанов умел это делать так, что переплетение становилось незаметным, и принимались, вместе с действительно верными положениями, и его, розановские, изгибы.
Он говорил о христианстве — нежном и пленительном, как «полевая лилия». И о том, что сделали из него в веках «взявшие ключи разумения…». Христианство перестали любить, оно перестало быть «умилительным» с «догматом». «Бог есть милое из милого, и вот, как начали догматики «строить», Христос невидимо заплакал и отошел от строящих…»