Иду над океаном
Иду над океаном читать книгу онлайн
Роман посвящен проблемам современности. Многочисленные герои П. Халова — военные летчики, врачи, партийные работники, художники — объединены одним стремлением: раскрыть, наиболее полно проявить все свои творческие возможности, все свои силы, чтобы отдать их служению Родине.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Как-то накануне Нового года Светлана, придя из университета, застала в своей комнате мать. Стояла непостижимая московская погода — +1° или, как говорили девчонки, плюс ноль — если днем, и минус ноль — ночью. Весной пахло, и почки, обманутые этим теплом, готовы были выстрелить зеленым пламенем, и ветви подмосковных берез оттаяли, задышали. В этот же день случилось два важных события — утром пришло большое письмо от Барышева, днем падал снег. А после третьей пары вся группа уехала на электричке в Переделкино — дышать. Никто так и не переодевался, никто не брал лыж, да и невозможно было бы ходить на них по снегу сейчас, не спасала никакая мазь, целые сугробы прилипали к полозьям. И странно, что каждой зимой было так, но всякий раз оттепель приходила неожиданно. И не только лес и деревья в сумеречных исхоженных московских скверах бывали обмануты непрочным теплом, но и люди. И была в этой неожиданности какая-то томительная прелесть. Словно особая тишина опускалась на землю, на душу, наполняла все существо и ощущалось, как медленными горячими толчками течет по жилам кровь, как шелестит под ногами снег, как пахнет земля, — такие дни продляли жизнь. А может быть, именно оттого, что пришло это странное, как всегда неожиданно откровенное, письмо от ее летчика — Светлана была переполнена таким ощущением полноты и тихой радости.
В своей комнате Светлана застала мать.
— Прости, — сказала мама, — ты оставила это прямо на столе, и я нечаянно прочитала.
— Мне нечего тебя прощать, — сказала Светлана тихо. — Я даже рада, что ты прочитала.
Мать была задумчивой и грустной и как-то особенно внимательно смотрела в лицо дочери.
— Я почему-то именно так и подумала, — сказала она.
Светлана подошла к матери, сидящей у стола, и обняла ее за тонкие плечи и, пряча холодное лицо в теплых ее волосах, сказала:
— А что еще ты подумала потом, когда прочитала?
Старшая Светлана, Светлана Ивановна, ответила не сразу. А дочь не отнимала лица от ее волос.
— Я никогда не получала таких писем. В них все как на ладони. И здесь нельзя отвечать по-другому — на это надо отвечать так же, а женщине это трудно. И я подумала, что тебе трудно… Потому что нам всегда хочется — и с этим ничего нельзя поделать, — оставить себе капельку слабости, оставить время на раздумье и немного поколебаться.
— А еще?
— Что еще?
— Просто скажи мне все. Все-все, что ты подумала — о нем, обо мне, о нас…
— Я вряд ли смогу тебя чему-нибудь научить… Так уж у меня самой сложилась жизнь, что мне впору учиться было. Но только одно я знаю очень хорошо. Нельзя жить по принципу — «и брать любовь не хочется, и страшно потерять…» Может быть, с такою же твердостью нам и не надо завоевывать свое. Это все-таки мужской стиль. Но эту твердость надо иметь в самой себе. Я думаю, что если в тебе нет желания, вернее жажды, так же говорить с ним, как говорит с тобою он, — пусть у тебя никогда и не будет духу на такую откровенность. Потому что он тебе предлагает всю свою жизнь, а ты только часть ее. Но если есть эта жажда в тебе… Я не знаю… Ну, Светка, ты заставляешь меня говорить совершенно противоестественные для матери вещи!
— Говори, мама. Ты же сама хочешь всего до конца и по-настоящему. Мы так долго лукавили в нашей семье и по мелочам и по самому главному…
— Мы не лукавили.
— Да. Мы не лукавили. Мы просто недоговаривали. Мы просто делали вид, что имеем какое-то исключительное право на жизнь, на особое место среди людей. Мы вот все трое — ты, бабушка, я… И все это было. Было же, мама.
Светлана Ивановна отлично понимала, что дочь знает буквально дословно, что она может ей сказать. И понимала еще, что дочь почти сознательно жестока в своем желании услышать от нее, от матери, правду и говорить о прошлом и настоящем их семьи.
И Светлана Ивановна, помолчав столько, сколько позволило ей дыхание, и прикрыв вдруг глаза, сказала:
— Я понимаю, что у тебя теперь созрела эта жажда. Двух решений быть не может, и колебаний тоже… Только все это так некстати… Ведь учиться же нужно тебе еще два года.
— Ах, мама…
— Что мама. Это так, и тут ничего не сделаешь. Но теперь и я хочу быть с тобой откровенной. Ты все время ищешь этой откровенности. Ты этим самым ищешь ответа на вопрос, кто виноват, что мы так живем. Так типично по-московски живем. Замкнутым домом, в котором какие-то непонятные, неясные, но согласно всеми нами принятые традиции с замкнутыми маршрутами, с излюбленными театрами, номерами автобусов, метро и трамваев, с определенным кругом знакомых и интересов… Ты будешь удивлена, Светлана… Но в этом никто не виноват. Я не знаю виноватых. Кроме самой себя. Бабушка на самом деле верила в свое предназначение и в свое призвание — она строила метро и выступала на комсомольских собраниях, мой отец, а ее муж, погиб на подпольной работе. Сначала знали об этом, помнили, потом — перестали помнить. Если вульгарно — виновата она, виноваты мы с тобой — и я, и ты. Да, ты — тебе предложили такую жизнь. И до поры до времени ты не несешь за нее ответственности. Но потом, потом-то, Света… Ведь здание твоего учебного заведения видно не только из нашего окна, хотя здесь около двадцати километров по прямой. Его видно и с берегов того океана, над которым летает твой Барышев. С любого конца земли видно ваш шпиль… Как же светло должно быть в ваших аудиториях, и как светло должно быть у тебя в душе. Это то, что касается тебя. А я — ну, я просто была слабой и недалекой, и совершенно искренне исповедовала все, что мне предложила бабушка — моя мать. Ведь она ничего плохого мне не предлагала. И только я, я сама была виновата в том, что уехал твой отец — сильный и страстный, но и слабый тоже человек. Пусть, что было, то было. Но теперь-то мы с тобой все знаем, и знаем, чего хотим. И у тебя ничто не потеряно. И тебе некого и не в чем винить. Разве только в том, что ты сама убедилась, как тяжко жить с неправдою в душе, хотя бы с самой маленькой.
И если до последней фразы матери — о маленькой неправде в душе Светлана готовилась яростно возразить: «Что же, значит, по-твоему, мама, никогда и нигде, и ни в чем не может быть конкретного виновника. Ни в чем — или все, или никто — что одно и то же — никто, просто так случилось», — то, когда мать сказала это последнее, она промолчала, хмуря бровки и мучительно думая, что она в чем-то права. Ну в чем, в чем же эта правда? Мы никому не причинили зла — может быть, в этом? Господи, — подумала она с облегчением, — до чего же здорово, что появились наконец они — отец и Барышев! Что в письме есть такие слова:
«Я иду над океаном. Иду — это так принято говорить у нас — ты привыкнешь к этому. А я иду над океаном. Ты знаешь, что такое океан? Ты думаешь — это просто много воды, что это просто большое море? Нет. Не-е-т. — Он так и написал свое «н-е-т» с черточками, как бы произнес — даже голос Барышева слышался в этом слове. — Я и сам так думал когда-то, как думал и о пустыне — это просто много песка, много безлюдного пространства. Я еще и сам не знаю точно, что это такое — океан, но всякий раз, когда мой истребитель идет над нашими водами, когда мне видно с высоты десяти — двенадцати тысяч, как медленно дышит он, вбирая солнце и зажигаясь им изнутри, чтобы потом при выдохе погаснуть — до черноты, понимаешь, он становится черным, как небо космоса, словно у него нет дна — я понимаю, что океан — это много, много больше, чем большое море — это я сам, это ты, ну — как небо над головой… Ведь оно не над головой — оно же вокруг — небо-то. Оно — вокруг, оно припадает к самой земле — в миллиметре над бетоном взлетно-посадочной полосы — уже небо. Понимаешь — в миллиметре!»
«Господи! — снова подумала Светлана. — Да это невозможно — так чувствовать и так жить. Так можно сойти с ума!»
«Вчера я впервые ходил на перехват. Обычное утро и обычное состояние дежурной пары — играем в шахматы, послали дневального за горячим кофе — сыро здесь и промозгло. Иной раз кажется: даже уши пухнут от вечной сырости и высотные ботинки на самом деле зеленеют от плесени. И неподалеку техники пробуют двигатели «мигаря» после какого-то ремонта, и уползает с аэродрома кудлатый хвост тумана, как лисий хвост. И тут — взлет паре. Бежал к машине, на бегу «доодеваясь», а в голове вместо мыслей о предстоящем полете — одно: жаль кофе, он так пах, этот черный кофе, теплом, домом. Вспомнилось метро Новослободская, где я тебя видел в последний раз, и впрочем, единственный раз видел там. Я много раз дежурил уже до этого. Много летал здесь. И допущен ко всем «сложностям». Знаешь, у нас так называется степень подготовки пилота — «допущен к полетам ночью в сложных» — это значит, полет в дважды ночи — при отсутствии видимости да еще и ночью. Это когда взлетаешь не в небо, а черт знает во что — в темень, в ощутимую даже в кабине сырую темноту — ни одной звезды ни над, ни под, как только шасси оторвутся от полосы. Но я все время чувствовал себя здесь лишним, ненужным. Они ходили на перехват. И однажды было так — дежурил я, а ушел на перехват пилот, выполнявший обычный учебный полет по маршруту. И я в динамик в дежурном домике слышал, как его наводили, как он держал связь с землей, как его, а не мой голос пробивался из черного неба сквозь стон и писк космоса. И мне бы надо было думать о полете. А я думал о кофе, да и то только до мгновения, пока не закрыл фонарь. «Разрешите запуск». — «Запуск разрешаю». — «Разрешите выруливание». — «Выруливание разрешаю». — «Разрешите взлет». — «Пятьсот двадцатый, вам взлет». Как в какой-то пьесе в театре на Таганке.
Знаешь, о чем я жалею: я жалею о том, что у меня, как и у каждого из нас, нет своего самолета. Своей машины. И мне иногда кажется, что я — гость, и машина меня просто терпит и молчит со мной, потому что через два часа на ней полетит другой пилот — капитан, а может быть, майор. А может быть, это и хорошо — в такую машину не возьмешь лишнего, своего, личного. Я никак вот не могу связать тебя с ней, вернее, с ним — истребителем».