Таврия
Таврия читать книгу онлайн
Над романом «Таврия» писатель работал несколько лет. Неоднократно бывал Олесь Гончар (1918–1995) в Симферополе, Херсоне, Каховке, в Аскании Нова, беседовал со старожилами, работал в архивах, чтобы донести до читателя колорит эпохи и полные драматизма события. Этот роман охватывает небольшой отрезок времени: апрель — июль 1914 года.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Каждый пользовался Днепром по-своему. Тот гнал по нему плоты, тот купался, а Ганна Лавренко смотрелась в него как в зеркало, вместо своего разбитого в дороге. Сидела на камне, наклонившись над водой, приводила себя в порядок, вдевала в уши серебряные ландыши сережек.
— Что ты, Ганна, все прихорашиваешься, не женихов ли ждешь? — спрашивал Цымбал. — Хоть бы одну удалось выдать, может на свадьбу позвала б, чарку поднесла…
— Отвяжитесь вы, дядько Нестор, не стойте тут… — досадливо отмахивалась Ганна. — Без вас есть кому над душой стоять.
Правду говорила Ганна: было кому стоять у нее над душой. Она имела в виду своих дядек — Оникия и Левонтия Сердюков, тех самых, которыми в Криничках матери пугали детей и с которыми она пришла на заработки. Черные, заросшие, мрачные, как два разбойника, они и в дороге держались в стороне от других криничан. Недолюбливала Ганна своих дядек, но вынуждена была слушаться их во всем: мать, провожая ее в Каховку, передала братьям полную власть над нею, поручила им беречь девушку от всяких напастей. За дорогу дядьки достаточно опротивели Ганне. Не раз стыдилась она перед односельчанами за своих нелюдимых опекунов, за их скаредность и даже за их огромные потрескавшиеся пятки, растоптанные от дальней ходьбы.
Очутившись в Каховке, Сердюки вдруг проявили неожиданное проворство, показав, что не такие уж они простоватые, какими раньше казались криничанам. Метнулись в один конец, кинулись в другой, вернулись вскоре с кучей практических новостей, оживившиеся и уже как будто не такие черные. Порывшись в своих мешках и проверив, все ли на месте, кинулись опять куда-то наверх и через полчаса вернулись запыхавшиеся и не с пустыми руками: принесли в полах «яблоки» сухих конских кизяков — заблаговременно заботились о топливе на вечер. Ссыпав свое добро возле шалаша, отозвали племянницу в сторону, забормотали, как заговорщики.
— Тут есть, где денежки зарабатывать, — говорил Ганне Оникий. — Тот самый решетиловский наймитюга, о котором болтал когда-то Нестор, в самом деле мог здесь сбить капитал…
— А чего же… Наши ребята уже, видите, устроились грузчиками на лесную пристань.
— Что там ребята, — энергично возразил Левонтий, который вообще не терпел Андрияку за его насмешки. — Повытаскают бревна — и опять без работы… Тут если б ведра раздобыть и заделаться на время ярмарки водоносами… Что ни ведро — то гривенник! Наверху там только и слышишь: «Кому воды, кому воды!»
— Я этого не умею, — отрезала Ганна, догадавшись, куда гнут дядьки.
— Научилась бы, Ганна! Здесь стыд отбрось. Подумай только, какой дурняк попадается: возле Днепра Днепром торгуют…
— Дядя Оникий, я сказала: хотите — торгуйте, а я не могу.
— Ладно, воля твоя, только видишь… ведер нам не на что купить, — поддержал Оникия Левонтий. — Мы уже советовались между собой… Что, если б ты продала, свои сережки? Зачем им в ушах торчать? Один блеск и лишняя приманка для цыганчат: где-нибудь в тесноте они их у тебя с мясом вырвут.
— Не вырвут.
— Лучше, когда наторгуем, другие тебе купим.
— Не надо мне ваших других… Это у меня от крестной память.
Впервые Ганна так резко разговаривала с дядьями. Почувствовала вдруг, что здесь, в Каховке, она может смелее вести себя с ними, меньше внимания обращать на их опекунскую власть. Если каждый живет здесь только сам для себя, не заботясь о других, если нет перед жестокими законами ярмарки ни брата, ни свата, так почему она должна кого-то слушаться, позволять кому-то, пусть даже и родственникам, обманывать себя? А легче ли ей будет оттого, что ее обманут не чужие, а родные люди? Какие могут быть родственные отношения на этой ярмарке, где всех и всё продают, где никто никому не доверяет!
Не удалось дядьям оставить племянницу без сережек, обернуть девичье украшение на свои делишки. Получив отпор от Ганны, Сердюки попытались было выманить капитал у самого младшего из сезонников — у Данька Яресько. Знали они, что при деньгах парень, имеет за душой серебряный полтинник, тот самый, который достался ему в свое время на свадьбе, как выкуп за сестру. Несколько лет берегла Яресьчиха в скрыне на самом дне сыновнее серебро. Достала его только в день проводов, торжественно положила мальчику в руку:
— Это тебе, сынку, на счастье…
И вот теперь Сердюки вспомнили о том полтиннике. Покружив некоторое время вокруг парня, дружно приступили к нему с двух сторон:
— Одолжи…
Данько в ответ дернул головой, засмеялся:
— Не могу! Это ж мне на счастье!
Сестра Вустя, услыхав переговоры, налетела сразу, напустилась на Сердюков:
— Стыдились бы выманивать у мальчика последнее! Не слушай их, Данько, не давай… Лучше побеги, разменяй в рядах и хоть бублик себе купи!
— Что бублик! — вмешался в разговор Нестор. — Это такое: кругом объешь, а середину выбрось… Чего-нибудь более существенного надо. Я б на твоем месте добрый ломоть ржаного хлеба умял с горячим борщом…
Данько решил, не теряя времени, воспользоваться этими советами. В самом деле, не солить же ему свой капитал! Всё впроголодь да впроголодь. Надо ж хоть раз когда-нибудь наесться вволю! Было, правда, как-то неудобно менять монету, данную ему на счастье, но, с другой стороны, разве не счастье после постной дороги, после сухарей и лука, от которых у него уже живот присох к спине, наглотаться, наконец, вкусной горячей еды, набраться сил, без которых человека ветром собьет в этой бурлящей Каховке! Конечно, Данько не такой, чтоб истратить свои деньги только на себя, он и сестре что-нибудь купит…
— Что тебе купить, Вустя?
— Мне… Мне лучше сдачу принесешь.
— Ладно.
Заложив полтинник за щеку, Данько вприпрыжку кинулся ярмарковать.
— Смотри ж, не заблудись! — крикнула вдогонку сестра.
— Если собьешься, — громко добавил Цымбал, — сразу смотри, где Днепр, в ту сторону и пробивайся!
Взобравшись на кручу, парень на мгновение застыл ошарашенный. Что здесь делалось, что творилось! Шум, гам, жаркая адская теснота… Вся ярмарка плывет, движется, торопится куда-то как на пожар. В неудержимом движении бушует взволнованное людское сборище, без конца двигаясь неведомо куда, обливаясь потом, захлебываясь сухой пылью… Как безумные, толпятся люди, толкаются, налетают друг на друга, сослепу пробираясь зачем-то дальше вперед, растекаясь во все края, и в то же время их никак не становится меньше, вся ярмарка, многолюдная, шумливая, остается на месте, кружась, словно в бешеном бессмысленном танце, на этих раскаленных песках, под этим высоким, разогретым куполом неба.
Оторопев, стоял парень на высоком берегу, не отваживаясь броситься стремглав в страшный людской круговорот, который, заполнив площади, улицы, огороды, равнодушно топтал Каховку, шагая по ней, как по бесконечному заколдованному кругу. Что им всем до Данька? Если зазеваешься, тебя в одно мгновение сомнут, затопчут, даже не заметят. Возбужденные, распалившиеся, о, если бы они могли посмотреть на себя со стороны! Куда они торопятся, куда спешат, обгоняя друг друга? Разморенные зноем, очумевшие от собственного крика, они сами уже хотели бы, кажется, вырваться из этой толкотни, облегченно вздохнуть, но какая-то сила не отпускала их отсюда, — они как бы обречены были ярмарковать до конца, до полного изнеможения.
Солнце жгло, как в пустыне. Ослепительный воздух, стеклистый, чрезмерно наполненный светом, больно резал глаза. Со звоном в ушах, со страхом в сердце стоял Данько с глазу на глаз с ярмарочной растревоженной Каховкой. Наконец, собравшись с духом, он метнулся в плывущую толпу, вошел, как иголка в сено.
Пожалуй, в тесноте ему оттоптали бы ноги, но на его счастье большинство здесь было таких же босых, как и он сам. Остерегаться надо было только богачей, ярмарочной знати, которая носила сапоги с подковами на подборах.
Вскоре Данька прибило, словно волной, к неподвижной, застывшей в напряжении группе людей, которые, горбясь, окружили какого-то страшного на вид одноглазого рябого верзилу.