Том 1. Уездное
Том 1. Уездное читать книгу онлайн
В первый том первого посмертного наиболее полного Собрания сочинений, издаваемого на родине писателя, входят произведения классика русской литературы XX века Евгения Ивановича Замятина (1884–1937), созданные им за первые пятнадцать лет творческой работы. Наряду с широко известными повестями и рассказами («Уездное», «На куличках», «Островитяне») в том включены ранее не печатавшиеся на родине произведения («Полуденница», «Колумб» и др.).
К сожалению, часть произведений в файле отсутствует.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Эй ты, холмогорка, чего у тебя за пазухой-то напхато? Вот ведь только чуть отвернись… Ничего, говоришь? А ну, дай-кось…
У холмогорки грудь — горячая, ёрзкая. И вот никак Кортома не вспомнит: была ли, нет ли у него наверху, в собственной конторе? На всякий случай ставит Кортома в книжечке метку: букву Н.
В углу холмогорка — вся кумач — застегивает кумачовую кофту Бабка Матрена-Плясея, широкая, теплая — русская печь-мать, помогает холмогорке, уговаривает ее, как дите:
— Молчи-молчи, ш-ш… Ведь все на местях осталось, ну? Чего южишь мухой?
Бабке Матрене товар выдается без записи: с бабкой Матреной у Кортомы свои, особые счеты…
На столе в конторе — самовар: скуластый, руки в боки — кирпичом натерт — сияет. В сияющем самоварном брюхе — по-своему, самоварному, приплюснуто, перевернуто — отражен весь мир. И на своем самоварном языке — самовар, несомненно, мыслит:
«Мир — мой. Мир — во мне. И что бы без меня стал делать мир?»
Самовар милостиво ухмыляется миру…
Перед самоваром — Кортома. Кортома в самоваре — как в зеркале: приплюснутый, широкоскулый, медно-добродушный. Самовар в Кортоме — как в зеркале: рыластый, веселый, бьет день и ночь белым ключом, попыхивает белым дымком.
Самовар благодетельствует Кортому чаем. Кортома проводит долги по бухгалтерским книгам. Счета у Кортомы — в строгом порядке, не как-нибудь, а по тройной бухгалтерии.
— Пора жить согласно западноевропейским народам, — такая есть у Кортомы поговорка.
В синем вязаном тельнике Кортоме жарко, пот градом. Вытаскивает из штанов батистовый носовой платочек, завернутый в газетную бумагу (в кармане грязно), вытирает медные скулы, опорожняет двумя пальцами нос, потом — батистовым платочком, и вновь аккуратно завернут батистовый платочек в газетную бумагу.
Против одной фамилии в дебете Кортома ставит букву Н, подумавши, скащивает со счета один рубль — и милостиво ухмыляется миру.
Сзади почтительно дожидается приказчик, Иван Скитский — из скитов беглый. Голова не на плечах, как у всех, а в плечи закопана — выглядывает мышью, из норы:
— Степка-зуёк в чану заснул… Потеха! Пожалуйте поглядеть…
— О? Ну, пусть подождут: я — сейчас.
Зуёк Степка, наживодчик, наживлял снасти всю ночь — и вот скапутился, всё бросил, залез в дырявый салогрейный чан на берегу, и на корточках — одни сапоги дяденькины да голова льняная — похрапывал. Собрались со всего берега к чану. Кликали — не слыхал Степка, жеребцами ржали — не слыхал Степка: в чану на корточках похрапывал.
Приказчик, Иван Скитский, прикрыл чан досками, пригнёл пудовыми гирями, угромоздился сверху — и пошла потеха.
— Давай, ребята!
Стали, как на пожаре, цепью, ведро за ведром по цепи — и в чан, где Степка. Степка вскочил, ткнулся: в клетке, и вода хлобыщет, и ничего не понять спросонья.
Заколотился, заревел лихоматно:
— О, батюшки, где я? Ой, дяденька! Ой, пустите!
А дяденька Марей — тут, сзади. Такой же льняноволосый, как Степка, и Бог его знает, много ли старше Степки. Саженный, плечистый, а глаза — ребячьи, синие — на чаек разинул: вот первый раз в жизни увидел чаек.
Уже перестал звать Степка и чуть слышно скулил по-щенячьи через нос: тут только Марей услышал. Залился красным — уши красные, шея красная — плечами, локтями пропахал сквозь народ, выхватил ведро у приказчика, гири с досок долой.
Приказчик ощерился:
— Ты что? Вежливец тоже нашелся! Твое какое дело? Видишь — хозяин тут? Ну — стало быть, и знай свое место…
И плюхнул еще ведро в чан — на Степку, на Марееву, нагнутую над чаном голову.
Одной рукой Марей выхватил из чана Степку — мокрый, как щенок трясся — другой рукой Ивана Скитского за ноги да в чан.
Здоровые зубастые рты рыгают смехом. Кортома сияет добродушно-медно, в чану — фырк, визг.
Приказчик, Иван Скитский, выцарапался. Льют ручьи. Облепленный, щуплый — щерится снизу на Марея беззубыми деснами — и вот сейчас кинется…
— Звездани его, Ванька! Ну-ка?
Иван Скитский поднял кулак, поглядел на саженные Мареевы плечи — опустил кулак.
— Погоди-и! Ла-адно! Удружу, дай-ка! — нырнул в свою норь — в плечи, нырнул между ног в толпу.
Представление кончено. Нехотя расходятся по местам: пластать треску, набивать корзины тресковой печенью, на спине носить на салогрейню к Кортоме.
Кортома перед уходом сунул двугривенный мокрому, хныкающему Степке — и на своем, самоварном, языке мыслит:
«Доволен, поди, мальчонка: двугривенные-то не каждый день…»
Неизвестно когда — а только проглотил кит пророка Иону. А с неба голос говорит:
— Не смей пророком питаться! Выплюнь обратно!
И опять добычу искать неохота, а ослушаться боязно. Три дня годил кит — на четвертый день выплюнул Иону. И в награду за послушание определено было киту жить бессмертно.
И живет. Страшный, громадный стал, вся спина от старости заросла мохом, кустищами. И никто не трогал: всем известно — тот самый это кит Ионыч, какому определено жить бессмертно.
А только нашелся такой отчаянный русский китобой — пустил в спину гарпун. Как обернется кит — ам! — и проглотил шкуну со всей командой. И по сю пору живет команда во чреве китовом и грех отмаливает. Кто если замолит грех — того кит выкинет, и пойдет выкинутый, где-нибудь в лесах скрытником поселится: мудрый — из чрева китова. Молится, радуется летнему незаходящему солнцу, радуется зимней ночи незаходящей, радуется грешным и праведным, радуется смерти — когда смерть придет…
За становищем, где дороги расходятся вправо и влево, на самом разулочье — развалюшка-часовня; возле часовни — землянка, в землянке — старец Иван Романыч; может — сто годов ему, может — двести.
Выполз из землянки, стоит — козырьком руку к глазам, капельный, ряска зелененькая, в руках — шапка-мурмолка, на голове — пушок белый: дунь — облетит, как одуванчик.
Заря. На кончиках зеленых сосновых игол — росины, в росинах розовые и зеленые огоньки. Слава Богу: заря! Солнце все выше, небо синее. На синем — две желтых бабочки-крушинницы кружатся одна около другой, склеились, полетели — одно.
Из-под руки глядит старец Иван Романыч и улыбается: слава Богу…
Еще мальчишкой Марей был вроде Степки, еще Марюшкой его кликали. И вышло с ним происшествие.
Сидел Марюшка над Тунежмой, ловил рыбу на поддев. Шумела, бежала Тунежма по острым камням, баюкала, старинки сказывала. И заслушался ли, засмотрелся ли — атолько ухнул в воду мальчишка. Пришла мать звать обедать, а от Марюшки только и осталось: уда над водой в камушках заткнута.
— Ой, батюшки, ой, утоп Марюшка, в омут утянуло!
Прибежали, вытащили: синий. Ну, все-таки откачали кой-как, отживел. А только балухманный какой-то стал, все один, и глядит — не глядит, не на тебя — мимо, и кто его знает, что видит.
Повела мать-покойница Марея к старцу Ивану Романычу.
— Батюшка, Иван Романыч, что мне с ним делать? Приговори, присоветуй. Вовсе некулёмый малый растет…
— Ну и слава Богу…
Стоит Иван Романыч капельный, в руках шапка-мурмолка, приложил руку к глазам.
— Был, мать, твой младенец на том свете, а вот откачали — и позабыл, вспомнить бы — а не может. Ничего-о, вспомнит! Иди, мать, с Богом…
И по сю пору любимое Мареево место — где мальчишкой топ: под камнем, над белокипенной Тунежмой.
Уж, должно быть, давно дергала рыба, уда гнулась дугой. Марей не слышал, все о чем-то о своем. И давно с того берега глядела — просунулась между густо-зеленых можжевельных кустов чья-то рыжая голова, высунулась по грудь, нарочно зашуршала листьем: беловолосый младень-богатырь по-прежнему глядит мимо, не слышит, все о своем. Схватила камень, швырнула, плеснул камень воду у самых Мареевых ног.
Марей вздрогнул, выпустил уду из рук — схватило, завертело — уж далеко в белой пене тоненькой хворостинкой. И далеко между сосен на том берегу мелькает рыжее — как на сосновых стволах от солнца — пятно.
