Сумерки божков
Сумерки божков читать книгу онлайн
В четвертый том вошел роман «Сумерки божков» (1908), документальной основой которого послужили реальные события в артистическом мире Москвы и Петербурга. В персонажах романа узнавали Ф. И. Шаляпина и М. Горького (Берлога), С И. Морозова (Хлебенный) и др.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
2-й студент. Коллеги не выдадут… валом валят!
Студент. Знай наших!
* * *
Театр действительно был обставлен усиленным полицейским нарядом — в количестве удручающем, так что публика, подходя и подъезжая, сразу пугалась и уже на подъезде поднималась, неприятно смущенная, расстроенная ожиданиями неопределенными и боязливыми. На подъезде у красивых дверей с хрустальною, семью цветами радуги насквозь просвеченною мозаикой, ждал новый сюрприз: спрашивали билеты. Обыкновенно эта поверка производится внутри театра, в коридорах, при входе на места. Но сегодня Савицкая, в самом деле вызванная для объяснений к генерал-губернатору, получила незадолго до спектакля полицейское предписание, чтобы во время представления «Крестьянской войны» в здании театра не было ни одного постороннего человека, кроме зрителей, снабженных билетами на спектакль, и их прислуги, а потому контроль билетов должен быть производим при входе в самый театр, под надзором местного участкового пристава. Никто почти, приезжая в театр, не держит билетов в верхнем платье. Приходилось расстегиваться на ветру, под мелким ситным полуснегом-полудождем,[270] чтобы рыться в жилетном кармане или добывать из брюк портмоне. Дамы с своими сумочками были поставлены в особенно неприятное положение, потому что и платье-то держи, и сумочку-то ищи, а рук у человека только две, и мокрая зима обидно плюет на легкие вечерние туалеты, прохватывая тело до костей своею поганою сыростью. Многие чуть не плакали. Мужчины ворчали, бранились, жаловались на простуду, говорили колкости и грубости контролерам. Те — под градом неприязненных слов и сотнями неприязненных глаз — бледнели, краснели, пожимали плечами и возражали отрывисто:
— Разве наша вина? Начальство приказывает. Нам еще неприятнее, чем вам… Распоряжение от полиции.
Эти слова повторять внушил и приказал им Риммер, разозленный нелепым предписанием об уличном контроле до бешенства — как только русский немец может освирепеть, когда удается его раздразнить до забвения природной флегмы и искусственной выдержки. Человек до мозга костей театральный, Риммер слишком хорошо знал, какое горе и насколько большая опасность для спектакля, если публика входит в зал, заранее злая, обиженная, взволнованная. Это одно из действительнейших средств сорвать успех пьесы. Чтобы хоть несколько парализовать первое дурное впечатление, Риммер покинул кассу: она не нуждалась в его надзоре, потому что на ней красовался аншлаг — «Билеты на первые пять представлений оперы «Крестьянская война» все проданы». Облеченный во фрак, с какими-то турецкими и персидскими орденишками на цепочке по лацкану, торжественно-злой, с перекошенным ртом и красно-бурыми пятнами на умном, безобразном лице, он стоял в дверях фойе, мимо которых проходила, размещаясь в ярусах театра, недовольная публика. Он почтительно кланялся каждому новому лицу — манерою, перенятою у парижских театральных директоров, так встречающих свою публику каждый вечер, — и твердил, как попугай, заучивший свой урок, одну и ту же фразу:
— Приношу извинение от имени дирекции, что вас заставили неприятно ожидать… Распоряжение свыше и совершенно против нашей воли… Что делать? Сила солому ломит.
Какой-то полицейский чин постарше сделал было Риммеру замечание, что этак, мол, не годится. Немец — будто только того и ждал, — весь окрысился.
— Уж это позвольте нам знать, что нам в нашем собственном театре годится, что не годится. Я здесь управляющий, а вы кто-с? Достаточно, что вы у нас на подъезде сегодня хозяйничаете, но у себя дома мы сами себе господа. Эта ваша шутка нынешняя с контролем под снегом ставит у дирекции восемьдесят тысяч на карту! да-с! Так — имеем мы, я полагаю, право хоть обезопасить-то себя, чтобы наше в чужом пиру похмелье не слишком нам соком вышло-с…
— Что же вы сердитесь, Георгий Иванович? — смутился полицейский. — Тоже и мы ведь — не от себя… Действуем по инструкции.
— Инструкцию вашу я видел-с и знаю, что по инструкции должен я предоставить в ваше распоряжение сегодняшний контроль-с… извольте-с! слова против не сказал-с! повиновался-с! предоставил-с!.. Ну а насчет моих прав и обязанностей, как администратора в этом театре, это — извините-с! такой инструкции вам не дадено! да-с! не дадено-с! И дадено быть не может-с… руки коротки!
Чин пошел было доложить полковнику Брыкаеву, но бравый полицеймейстер только поморщился, пошевелил своими огромными усищами, как огорченный таракан, и кисло сказал:
— Оставьте…
К нему подошел — почтительный и согбенный — старичок-капельдинер, рассыльный при директорской ложе. Доложил, что Елена Сергеевна изволят быть в театре и очень просят их высокоблагородие лично пожаловать за кулисы в артистическое фойе, так как там-де у них происходит замешательство со студентами.
— Бунтуют? — внимательно и как-то весело оскалился полковник, тревожно вспушив великолепные свои усы.
— Никак нет-с, но — которое праздное собеседование…
Елена Сергеевна стояла среди артистического фойе, окруженная группою человек в пятнадцать. Синели воротники студенческих мундиров, тряслись черные змейки на кудластых женских головках, все лица— бледные и красные — пестрели возбуждением, сверкали неспокойными глазами. У Елены Сергеевны — нарядной, праздничной, в черном, блестящем будто стальною кирасою, туалете, но бледной и усталой — лицо светилось равнодушным холодом какого-то особого, презрительного гнева. [271]
— Вот — сам господин полицеймейстер, господа, — указала она на входящего Брыкаева. — Полковник подтвердит вам, что в этом новом распоряжении дирекция не при чем. Следовательно, мне остается только выразить вам свое глубокое сожаление, что я бессильна удовлетворить вас, а вы уж будьте добры — перенесите ваши объяснения в настоящую инстанцию…
— В чем дело, господа? — возгласил Брыкаев, официально улыбающийся, строго любезный, ласково настороженный.
* * *
Огромный, торговый, полустоличный город, в котором полковник Брыкаев свершает служебное течение дней своих, не нахвалится своим усатым и бравым полицеймейстером.
— Где — волки, а у нас — отец!.. — восклицает о нем именитое купечество и в глаза, и за глаза.
Брыкаев это знает и любит свою репутацию. Когда он напивается пьян, то гордится и хвастает, что все обыватели — его дети и живут за ним, как за каменною стеною.
В самом деле, он не свиреп по натуре и не чванлив, не жесток по карьере. Он так давно командует городом, что почитается уже местным старожилом. С населением его связывают сотни незримых уз — интимных, неразрушимых, обязывающих к взаимосоглашениям и компромиссам. Как всякий чиновник, который спокойную доходность облюбованного теплого местечка предпочитает рискам честолюбивой карьеры, полковник пустил свои корни в почву города очень глубоко, — даже до неразрывности. Полковник часто повторяет, и этому можно верить, что, если начальство переведет его на другой пост, — хотя бы даже с значительном повышением, — он подаст в отставку. Стяжая естественным притоком безгрешных доходов свыше сорока тысяч рублей в год, этот усатый философ созерцает с глубоким равнодушием, как даже весьма младшие товарищи обскакивают его по службе в наградах, чинах и назначениях, выходя в градоначальники, губернаторы, даже генерал-губернаторы, а он знай себе сидит сиднем, как полицейский Илья Муромец какой-то; и тоже чуть не тридцать лет и три года.
— В нашей службе-с, — острит он, — кто прыток хватать кресты, тот не замедлит дохвататься-с и до креста могильного-с. А я не столь честолюбив-с. Не столь-с…
Зато в городе он — настоящий и полный хозяин. Всякий обыватель знает; что генерал-губернатор важнее и главнее, но Брыкаев сильнее. Слово «полицеймейстер» давно исчезло из городского обихода. Говорят: «Полковник», говорят: «Брыкаев». Фамилия стала нарицательною. Когда Брыкаев умрет или будет смещен, о преемнике его наверное и долго будут говорить: «Наш новый Брыкаев». А старый настоящий Брыкаев останется жить в городских сагах, и о нем будут рассказывать анекдоты — фактические и выдуманные, — по крайней мере, три местных поколения, вперед лет на тридцать, а то и на все пятьдесят. Ибо: