Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924
Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924 читать книгу онлайн
В пятнадцатый том вошли произведения, написанные М. Горьким в 1921–1924 годах. Все они, за исключением очерка «О Михайловском», входили в предыдущие собрания сочинений.
Эти произведения неоднократно редактировались М. Горьким. В последний раз большинство из них редактировалось писателем при подготовке собрания сочинений в издании «Книга», 1923–1927 годов.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Не спеша жуёт калач, громко чмокая, и скользящим взглядом щупает меня.
— Книг я не читаю, а ваши сочинения — прочитал, посоветовали. Очень удивительных людей встречали вы. Например: в одну сторону идёт Маякин, в другую — «проходимец» этот, — как его?
— Промтов.
— Да. Одни, души не щадя, стараются для России, для всех людей нашего государства, а другой — расковыривает всю жизнь похабным языком, грязным шилом умишка своего. А вы и о том и о другом рассказываете… не умею выразить как, как будто о чужих вам, не русских людях, но как будто и родственно, а? Не совсем понимаю это…
Я спросил: читал ли он рассказ «Мой спутник»?
— Читал. Весьма занятно.
Он откинулся на спинку стула, стирая пот с лица большим платком с цветной каймою, потом — взмахнул им, как флагом.
— Ну, это, конечно, человек дикий, не русский. А этот, «проходимец» — правда? Маякин же, говорите, не совсем правда?
Качая головой с жёлто-седыми волосами, плотно примасленными к черепу, он негромко сказал:
— Есть в этом опасность. Государство наше, говорят, дом, который требует ремонта, перестроить надо-де его! Так-с. Ну, а какой же силой? Сила-то где, по-вашему? Как же всех людей включить в это дело, когда одни свободно пасутся, как скот на подножном корму, и ничего боле не желают? А как же Маякин-то? Хозяин-то? Он, души не жалея, делу государственному жертвует всей силой и совестью, а другим — наплевать на него, а?
Значительный этот разговор был прерван мухой — она слепо налетела на слабый огонёк лампады, взныла и, погасив его, упала в масло. Бугров встал, вышел за дверь и крикнул:
— Эй!
Явилась миловидная девушка, одетая, как монахиня, в тёмное, поклонилась нам, прижав руки к животу, и, положив на стол несколько телеграмм, молча стала оправлять лампадку. Потом, с таким же поклоном, не поднимая глаз, исчезла, перебирая пальцами кожаную лестовку, висевшую на поясе у неё.
— Дела доспели, извините, — сказал Бугров, скользя глазами по квадратным бумажкам телеграмм. Вынул из кармана огрызок карандаша, наморщив нос, поставил на бумагах какие-то знаки и небрежно бросил их на стол, говоря:
— Пойдёмте отсюда…
Привёл меня в большой зал с окнами на берег Волги; на крашеном полу лежали чистые половики, небелёного холста, по стенам стояли стулья. У одной из них — кожаный диван. Скучно пусто, и всё тот же церковный, масляный запах. А в стёкла окон непрерывно стучится буйный, железный гул трудового дня, на реке свистят пароходы…
— Хороша картинка? — спросил Бугров, указывая на стену, — там висела копия Сурикова «Боярыня Морозова», а против её, на другой стене, — превосходное старое полотно — цветы, написанные удивительно тонко и благородно. Медная пластинка внизу рамы говорила, что это работа Розы Бонёр.
— Вам эта больше нравится? — улыбаясь, спросил старик. — Я её в Париже купил; иду по улице, вижу — в окне картина и на ней цифра — десять тысяч! Что такое? — думаю. Пригляделся — цветы и боле ничего. Искусно, однако же и цена. Три тысячи целковых ведь. Послал знакомого спросить: почему так дорого? Тот спросил — редкость, говорит. Опять пошёл, посмотрел. Нет, думаю, дудки! А наутро говорю приятелю-то: «Поди-ка, возьми её мне».
Он засмеялся.
— Каприз, конечно. Но — так она мне понравилась — нельзя оставить…
Всё вокруг блестело холодной нежилою чистотой, вызывая мысль о скучной, одинокой жизни.
— Вы меня извините, — надо на биржу идти, — сказал Бугров. — Не удалось нам кончить интересную нашу беседу, очень жалею. Позвольте обеспокоить вас вдругорядь… До свиданьица!
Он часто присылал за мною лошадь, и я охотно ездил к нему пить утренний чай с калачами, икрой и «постным» сахаром. Мне нравилось слушать его осторожно щупающие речи, следить за цепким взглядом умных глаз, догадываться — чем живёт этот человек вне интересов своего купеческого дела и в чём, кроме денег, сила его влияния?
Мне казалось, что он хочет что-то вытянуть из меня, о чём-то выспросить, но он, видимо, не умел сделать это или неясно понимал, чего хочет.
Часто возвращался к скучному вопросу:
— Как же это случилось, что вы, странствуя по путям опасным и даже гибельным, всё-таки вышли на дорогу полезного труда?
Это раздражало меня. Я говорил ему о Слепушкине, Сурикове, Кулибине и других русских самоучках.
— Скажите, какое обилие! — нехотя удивлялся он, задумчиво почёсывая скулу, безуспешно пытаясь прищурить больной глаз. И, прищуривая здоровый, назойливо спрашивал:
— Ведь в жизни без основания, без привязки к делу, — большой соблазн должен быть, как же это не соблазнились вы? В дело-то как вросли, а?
Но наконец он всё-таки поймал мысль, которая тревожила его:
— Видите ли, что интересно: вот мы живём сыто и богато, а под нами водятся люди особых свойств, подкапывают нашу жизнь. Люди — злые, как вы рассказываете о них в книжках ваших, люди — без жалости. Ведь ежели начнёт этих людей снизу-то горбом выпирать, — покатится вся наша жизнь сверху вниз…
Говорил он улыбаясь, но глаза его, позеленев, смотрели на меня сухо и пронзительно. Сознавая бесполезность моих слов, я довольно резко сказал, что жизнь насквозь несправедлива, а потому — непрочна, и что — рано или поздно — люди изменят не только формы, но и основания своих взаимоотношений.
— Непрочна! — повторил он, как бы не расслышав слова — несправедлива. — Это — верно, непрочна. Знаки непрочности её весьма заметны стали.
И — замолчал. Посидев минуту, две, я стал прощаться, убеждённый, что знакомство наше пресеклось и уж больше не буду я пить чай у Бугрова с горячими калачами и зернистой икрой. Он молча и сухо пожал руку мне, но в прихожей неожиданно заговорил, вполголоса, напряжённо, глядя в угол, где сгустился сумрак:
— А ведь человек — страшен! Ой, страшен человек! Иной раз — опамятуешься от суеты дней, и вдруг — сотрясётся душа, бессловесно подумаешь — о, господи! Неужто все — или многие — люди в таких же облаках тёмных живут, как ты сам? И кружит их вихорь жизни так же, как тебя? Жутко помыслить, что встречный на улице, чужой тебе человек проникает в душу твою и смятение твоё понятно ему…
Говорил он нараспев, и странно было мне слушать это признание.
— Человек — словно зерно под жерновом, и каждое зерно хочет избежать участи своей, — ведь вот оно, главное-то, около чего все кружатся и образуют вихорь жизни…
Он замолчал, усмехаясь, а я сказал первое, что пришло в голову:
— С такими мыслями — вам трудно жить!
Он чмокнул губами.
Вскоре он снова прислал за мною лошадь, и, беседуя с ним, я почувствовал, что ему ничего не нужно от меня, а — просто — скучно человеку и он забавляется возможностью беседовать с кем-то иного круга, иных мыслей. Держался он со мною всё менее церемонно и даже начал говорить отеческим тоном. Зная, что я сидел в тюрьме, он заметил:
— Это — зря! Ваше дело — рассказывать, а не развязывать…
— Что значит — развязывать?
— То и значит: революция — развязка всех узлов, которые законами связаны и людей скрепляют для дела. Или вы — судья, или — подсудимый…
Когда я сказал ему о назревающей неизбежности конституции, он, широко улыбаясь, ответил:
— Да ведь при конституции мы, купечество, вам, беспокойным, ещё туже, чем теперь, гайки подвинтим.
Но о политике он беседовал неохотно и пренебрежительно, тоном игрока в шахматы об игре в шашки.
— Конечно, — всякая шашка хочет в дамки пролезть, а все другие шашки от этого проигрывают. Дело — пустенькое. В шахматах — там суть игры — мат королю!
Несколько раз он беседовал с царём Николаем.
— Не горяч уголёк. Десяток слов скажет — семь не нужны, а три — не его. Отец тоже не великого ума был, а всё-таки — мужик солидный, крепкого запаха, хозяин! А этот — ласков, глаза бабьи…
Он прибавил зазорное слово и вздохнул, говоря:
— Не по земле они ходят, цари, не знают они, как на улице живут. Живут, скворцы в скворешнях, во дворцах своих, но даже тараканов клевать не умеют и — выходят из моды. Не страшны стали. А царь — до той минуты владыка, покуда страшен.