Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Прколятый род. Часть II. Макаровичи читать книгу онлайн
Рукавишников И. С.
Проклятый род: Роман. — Нижний Новгород: издательство «Нижегородская ярмарка» совместно с издательством «Покровка», 1999. — 624 с., илл. (художник М.Бржезинская).
Иван Сергеевич Рукавишников (1877-1930), — потомок известной нижегородской купеческой династии. Он не стал продолжателем фамильного дела, а был заметным литератором — писал стихи и прозу. Ко времени выхода данной книги его имя было прочно забыто, а основное его творение — роман «Проклятый род» — стало не просто библиографической редкостью, а неким мифом. Было известно, что такой роман существует, но его практически никто не читал по причине крайней редкости.
Настоящее издание исправляет эту историческую несправедливость, поскольку роман достоин того, чтобы его читали и знали.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А Вячеслав уже жестом руки порвал речь Савелия Горюнова. По московской своей привычке встал порывно, левую руку в доску стола, правою седые волосы со лба откинул. И впились взорами сыны Вячеслава во взоры отца заискрившиеся.
- Молчи, Савелий Михайлыч. Вот ты малость старше меня, хоть седины и нету. А седина, брат, даром не дается. Но учил ты меня, и выслушал я. Теперь ты послушай. А учу ли, не учу ли, сам как хочешь пойми. Что я решение принял, в том правда твоя. И что знаешь каково решение, то и в том правда твоя. Да. Суда против братьев Доримедонтовых не поведу именем сыновей своих. И им путь тот заказываю. И вера наша, может, ни при чем тут еще. Вот старца Василья Васильича приказ выслушал, родственничка твоего, и понял, что не нужно того вовсе, о чем еще вчера помышлял, не корысти, конечно, ради. Но если бы не сыновья, если бы не их именем, может, и преступил бы приказ старца, может, и суд бы затеял, чтобы деньги туда, в Москву. Но сыновья. Павел вот совершеннолетний уже. Дело это Доримедонтово почитаю нечистым делом. При кончине его не был, слов этих самых Доримедонтовых не слышал. Семен ничего не скажет, коли и говорено ему было. Знаю Семена. А на суде адвокаты будут говорить со слов Макаровичей, а те спрячутся. Ну, разве еще этот пропащий человек показывать будет, Степан Нюнин. Но неизвестно еще кто его купит. За четвертной билет. Дело, говорю, нечистое. Хорошо, как проиграем в суде. Сыновьям моим тогда только урок. А коли выиграем?.. Слушай. Если дело наше великое, если работа наша в Москве с Глебом и с теми и нужна на что-нибудь, и чем-нибудь свята, то только тем разве, что детям нашим жить легче станет. Детям, говорю. Им путь расчищаем. Нашего веку не так уж много... А дети, чтоб новое да легкое принять, должны честны быть. А коли баловнями они да подлецами еще накануне великого дела окажутся, не нужно мне тогда ни борьбы, ни плодов ее. Коли вспомнишь, то же и в Москве говаривал. Не к этому только случаю. Ну, присудит суд сыновьям моим деньги не малые. Ну, по слову отца отдадут куда укажу. А если Павел вот отдать не захочет, что я принуждать его что ли должен!..
Павел привстал. Дрожащим голосом сказал:
- Папа...
Вячеслав рукой махнул только и брови седые на глаза опустил.
- Нет, говорю, не дело это. Сам около денег в годах младых был. И знаю яд этот. Вот от них, от сыновей ничего не таю, ибо для детей же мы и для грядущих родов. Грешен был очень и гадок, хуже зверя лесного. Господь помог. По мере сил чуть лучше стал. И тихость в душе. Не упрекну сыновей. Сыновья любят меня и чтут, как должно. И пусть на пытку ведут - не выдадут, слова не вымолвят, коли скажу: держись! И хорошо это. И сыновьям говорю: спасибо, и верю. А почему? Вот они, сыновья мои. Спрашивай сам, почему так. Да уж скажу. Потому что верят они в отца и в правоту дела нашего верят. А коли бы я с их малолетства по судам таскался, дабы разные чужие мильоны себе оттягивать, то ли бы было? Ну, Савелий Михайлыч, рассуди-ка. По-моему, не то бы. Не было бы у меня сынов любимых, ни сынов любящих. В Москве вот у Глеба вы про завтрашнее блаженство слушаете. Глеб умница. Но ведь он как перст. В человеке сила, но в том ошибка его, что с семьей он уж никак не считается. Оно и понятно, коли семьи-то нет. Его понимаю. Но те, другие... но ты сам, Савелий Михайлыч! Ведь дети у тебя. Кому понять, как не тебе. А те все... Ведь подчас в дело не верю. Сами бесперечь: семья - ячейка. И о семье народов даже. А ведь многих наших жены и не догадываются, что мужья их с нами. Семья! Не могу я семье своей яму рыть. В той яме и себя я похоронить должен. Когда в московское вступал и Павлу, и Петру все тотчас разъяснил. А малолетки были. По-моему выходило так, что должен я то сделать. Уверовал и детей научи. В том сила. А там таятся. И не верю. Московский Николай красно говорит, а не верю. Один сын у него в кадетском корпусе, а о другом сам ничего не знает. У матери, говорит. Помню я московские крики: сентиментальный старик. Не то я говорил, да то же. И вот. Семью хочу сохранить, детей моих, чтоб их дети, а мои внуки, на меня вину не взвели. Деньги - яд великий. Сегодня одно для них сделаешь, завтра еще похуже, И нет моего согласия на это Доримедонтово дело.
Говорил стоя. Сел теперь. На сынов, лицами сияющих, глядит.
Молчание
- Как хочешь, Вячеслав Яковлич, только деньги там очень нужны. А теперь прощайте.
Сказал Савелий. И пошел к двери.
XXII
Страх смертный яму черную у ног Виктора вырыл.
В вихрях черных и сонных, и внятных, мчался, кружился Виктор душою больною. И падал в бездну межзвездную, и разбивался о Ничто. И думал, все думал о смерти своей, и ночью и днем. И думы гнал. И спрашивать себя боялся, и с Юлией говорить.
Любовь плачущая, с первых дней обиженная, любовь к Юлии пригнала из Рима на краткий срок Степу Герасимова. И часто, и надолго оставлял их вдвоем Виктор. В свое уходил, в новое, в черное.
Vita Nostra в Париж давно послана, ранней еще осенью. Тогда еще вслед за картиной в Париж ехать собирался. Но час за часом яма глубже под ногами и чернее. И будто отойти нельзя. И будто вот она здесь, в Венеции, яма та черная, бездонная, не в небо, не в ад вырытая, но в пустоту...
Палитра с красками закаменевшими в углу, близ дивана, на груде холстиков пыльных. И не глядит туда забоявшийся. Изредка по ночам при лампе углем рисует рожи страшные и красным карандашом потом подсвечивает. И ангелов ночных рисует с крылами опущенными, или с крылами, лики закрывающими. Молчит. И подолгу трезв совсем бывает. Это он забывает пить вино. Но когда пьет, пьет до конца. С вином пьет поэму черную. И машет она крыльями бесшумными, и немым ртом Горгоны окаменевшей песни дикие поет. А дики они простотой своей и страшны, ужасны они несказочностью своей.
И боялся помыслить, осознать, что вот лишь о черной яме думает. И в глаза людей не глядел, чтоб не прочитали поэмы хаоса.
Степа Герасимов в простоте своей догадывался:
- Ревностью мучается. Да ведь что. Я честный. Нужно сказать ему.
Но сказал не ему, а Юлии.
Засмеялась Юлия, похудевшая лицом и глаза свои являющая уже давно немигающе упорными.
- Ревность? Любить надо, чтоб ревновать. Любить! Любить! А разве такие любят?
И невольно договорила:
- Виктор болен,. Уговорить надо полечиться... Или хода отсюда уехать что ли.
Однажды ночью решился Виктор с собою поговорить, себя спросить, себе ответить. Лампа светила желтоватым. На столе крылья ангела трепетали. Углы комнаты черны были, а пол неверен, волнист.
- Так оно. Так. Надю забыл. Изменил Наде мертвой. И смерть в меня дунула. Смерть. Так и надо. Так и надо. Надю любил живую – и все любил. Надю умирающую любил - страдание любил. Мертвую ее любил - тайну любил. Познавал и любил. Но вот теперь... Так и надо! Страшно, и ни к чему все. Страшно, и пустота. И гибнет человек... Знаете ли вы, как гибнет человек?
С собою говорил, тенью радости обрадованный:
- Вот уяснить решился. Критика разума. Все ведь умрут, а живут же они. И работают. И я жил. А знал же, что умру.
Но яма черная - вот она близко. Ближе, чем все. Яма вырытая в пустоту.
- Надя! Надя!
Но не верил крику своему, крику любви угасающей.
- Я ударил тебя: Я кнутом ударил тебя по лицу. И наслала ты черноту в мою жизнь, пустую черноту. Была факелом доныне. Факелом обжигающим. Но светила; вела. Зачем мстишь? Зачем мстишь... Зачем в яму черную загнала? В пустую яму? А? Да, да! Или и ты тогда это пережила... Там... Надя, Надя, явись опять. Уходишь. Уходишь. Зачем уходишь? В тебе спасение мое. Тобою жизнь начал.
И круглыми глазами глядел на Атог свою, подбежав туда. И не думал о том, что слышны его крики в той комнате, где Степа с Юлией сидят к ужину его ждут.