Сильнее всех иных велений (Князь Юрка Голицын)
Сильнее всех иных велений (Князь Юрка Голицын) читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Время шло, а Голицын все более убеждался, что ему досталась совсем не та война, на которую он стремился: без героев адмиралов, без мудрого Тотлебена, яростного Хрулева и бесстрашного Хрущева, без матроса Кошки, метких стрелков и храбрых охотников, без артиллеристов и саперов, без самоотверженных севастопольских женщин, заставивших вспомнить о героинях Отечественной войны. Его войной была штабная муть, почти чиновничьи хлопоты, мелкие интриги, злословие и все заливающее, как лава очнувшегося Везувия, воровство.
Он чувствовал себя опустошенным, музыка скорби, прощания, гибели и вознесения, наполнявшая его с той минуты, когда он принял решение уйти на войну, рыдавшая салтыковским хором, рвавшая душу в клочья, когда, прижимая к груди худенькое тело сына, он умчал его от родной матери, чувствуя себя не то библейским Авраамом, не то генералом Раевским, эта музыка замолкла в одуряющей пустоте пошлости и цинизма.
Поняв внутренний механизм грабежа без конца и без края, без стыда и раскаяния, Голицын не сумел выработать в себе философского отношения к тому, что для всех давно стало нормой поведения. Он понял, что вместо врага француза, англичанина, турка, итальянца - он рано или поздно прикончит ворюгу-соотечественника. Столь бесславное завершение кампании никак не соответствовало жертвенной идее, кинувшей его на театр военных действий. И, плюнув на все, никому не сказавшись, он подался в Севастополь.
Там вроде бы никто не удивился появлению богатыря в ополченской форме и погонах штабс-капитана, с великолепной растительностью на загорелом лице: усы, подусники, бакенбарды, густые черные кудри из-под лихо заломленной кубанки. В Севастополе уже давно ничему не удивлялись: ни большому, ни малому, ни собственной необъяснимой по человеческим нормам стойкости, ни тому, что наш фельдшер продал англичанам корпию и лечебные препараты. Последняя операция по своей отваге, дерзости и сложности не уступала тем ночным вылазкам, когда наши отряды пробирались ночью по зигзагам траншей и схватывались с врагом врукопашную. Голицын уже в день приезда участвовал в такой вылазке и обагрил руки вражеской кровью: одного он достал штыком, другому раскроил череп прикладом. Его удальство не произвело заметного впечатления на окружающих, только один поручик заметил: "Вам долго не продержаться, князь, вы слишком заметная движущаяся мишень".
Он еще дважды участвовал в деле с той же безрассудной отвагой, не получив при этом и царапины. А затем его пожелал видеть граф Остен-Сакен, прослышавший о нахождении князя в осажденном городе.
Голицын подумал, что его хватились в ставке и требуют назад. "Не поеду! - сказал он себе в тихой ярости. - И этот юродствующий во Христе генерал меня не заставит". Он не встречался с Остен-Сакеном в свете, никогда не интересовался его личностью, но за недолгое пребывание в Севастополе составил отчетливое представление о человеческих и воинских качествах генерала, непонятно почему оказавшегося на авансцене истории. Формально граф возглавлял оборону Севастополя, по существу он был главным недействующим лицом. В заслоне железной воли Нахимова командующий был почти безвреден. Он и сейчас, после гибели адмирала, предпочитал ни во что не вмешиваться. Город держался памятью о Нахимове.
Голицын ошибся в своих опасениях. Остен-Сакен вызвал его лишь потому, что еще в Петербурге был много наслышан о замечательном голицынском хоре, который знатоки ставили в ряд, а то и выше шереметевского. Одного взгляда на командующего было достаточно, чтобы оценить меткость остроты Меншикова: "Не крепок стал Ерофеич. Выдохся".
- Князь, - сказал Остен-Сакен, слезясь воспаленными глазами (неизлечимую глазную болезнь нажил чтением при свечах священных книг), надо помочь Севастополю. Стыдно сказать, но в таком городе, - он истово перекрестился, - нет хотя бы сносного хора певчих. Зная и высоко ценя ваши таланты, я тешу себя надеждой, что вы поможете нам, мы этого заслужили. Если надо, снимайте людей с позиций.
Впервые князь, похолодев до кончиков пальцев, подумал, что Севастополь сдадут. Он вышел от командующего в состоянии почти невменяемом. "Кому нужна Россия? - спрашивал он себя. - Ведь этот вот Ерофеич, как и Горчаков, как Меншиков, как петербургские сановники, генералы и чиновники интендантской службы, как промышленники, подрядчики и поставщики, наживающиеся на крови, взяли от России сверх всякой меры чинами, званиями, орденами, лентами, деньгами, землей, рабами, но кто думает о ней сейчас? Кому она дорога и жалка?.. И никто из них не боится оказаться погребенным под обломками Севастополя - ни в прямом смысле, - о том и речи нет, - ни в фигуральном. Никто не будет отвечать за все потери, смерти и бесчестие, за все срамные пляски на святом народном теле".
И все же он услышал ответ на свой непроизнесенный вслух вопрос: кому нужна Россия?.. Вокруг были разрушенные дома, горы камня и щебня, воронки от снарядов, разбитые повозки и кухни, горький сор войны, а на высотах растерзанного города - могилы Корнилова, Истомина, Нахимова, и всюду, куда ни глянь, безымянные братские могилы: солдат, матросов, офицеров, севастопольских женщин. И ушаковским орлам была нужна Россия, и любому замуштрованному матросу, любой горемычной бабе нужна Россия. И его, голицынским, певчим, и салтыковским мужикам, и ему самому нужна Россия, песня, еще не спетая, едва начатая, но уже нет в мире заливистее, и печальнее, и задушевнее той песни, что копится в душе России. И если он останется жив, а сейчас он почему-то допускал такую возможность, то все сделает, чтобы шире лилась эта песня.
Вечером его пригласили на жженку офицеры. Очень молодые, очень славные и слегка раздражающие. Они наперебой восхищались каким-то поручиком, который галантно предложил французам атаковать первыми. "Молодец, Костя! Пусть знают, что мы не варвары, не северные медведи, а благовоспитанные люди!" "Кому это надо? - думал Голицын. - Неужели сейчас, когда Севастополю так плохо, важно блеснуть светскостью перед французскими паршивцами, которые спустя полвека опять к нам приперли? Да пропади они пропадом!.."
- Дети, - вполголоса произнес стоявший рядом артиллерийский офицер с некрасивым скуластым лицом, пытливыми, недобрыми глазами; у него были черные жесткие усы, а молодая борода росла кустиками, клочьями. Небольшой, плоскогрудый, с костлявыми плечами, он притягивал выражением независимости и жесткой прямоты. Было ему не больше двадцати пяти, но Голицын хребтом почувствовал, что скуластый офицер куда старше его, и безропотно принял старшинство.
- Но храбрые дети! - полувозразил он осторожно.
- Храбрее некуда! - сумрачно подтвердил артиллерист. - Немногие вернутся домой. Жаль! Конечно, нарожают других, но этих - жаль. Храбрость безмерная, тщеславие, благородство - все, что нужно для гибели. А спросите у них, из-за чего война, ни один не скажет.
Голицын промолчал. С удивлением он обнаружил, что и сам этого не знает. На Россию напали - и все тут!.. Покоробило его и слово "тщеславие" в применении к доблестным юношам. Разве тщеславие заставляет их стоять насмерть? Он сказал об этом артиллеристу.
- Конечно нет, - пожал тот костлявыми плечами. - Это, наверно, единственное, в чем они скромны и естественны. Но предлагать французам атаковать первыми, блистать перед ними парижским прононсом, когда перестают стрелять и подбирают трупы, стремиться к общению со знатью - это тщеславие, смешное и жалкое. Думаете, почему вы здесь? Вас же никто не знает, вы не свой. Но завтра можно будет небрежно бросить знакомому офицерику: "Да... еще у нас был этот знаменитый Юрка". - "Какой Юрка?" - "Юрка Голицын, ты что, незнаком с ним?" И бедный офицерик сражен наповал. А меня зачем позвали? Я не пью, не хвастаюсь, мало приятен в общении, меня не любят. Но опять же титул, имя. - И тут артиллерист наконец представился. Он принадлежал почти к столь же старому, прославленному, широко разветвленному роду, что и Голицын. - В эпохи застоя и упадка, - продолжал он с упорством человека, привыкшего договаривать каждую мысль, - общество одержимо бесом неуемного тщеславия, призванного заполнять пустоту бесцельного существования.