О Чехове
О Чехове читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
- Когда бездарная актриса ест куропатку, мне жаль куропатку, которая была во сто раз умнее и талантливее этой актрисы...
Иногда говорил:
- Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положении, чтобы он знал, что помрет с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лени. Писателей надо отдавать в арестантские роты и там принуждать их писать карцерами, поркой, побоями... Ах, как я благодарен судьбе, что был в молодости так беден!
Как он восхищался Давыдовой!
- Придет, бывало, к ней Мамин-Сибиряк: "Александра Аркадьевна, у меня ни копейки, дайте хоть {108} пятьдесят рублей авансу". - "Хоть умрите, милый, не дам. Дам только в том случае, если согласитесь, что я запру вас сейчас у себя в кабинете на замок, пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки пива и выпущу тогда, когда вы постучите и скажете мне, что у вас готов рассказ".
А иногда говорил совсем другое:
- Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог в любую минуту отправиться в путешествие вокруг света на собственной яхте, снарядить экспедицию к истокам Нила, южному полюсу, в Тибет и Аравию, купить себе весь Кавказ или Гималаи... Толстой говорит, что человеку нужно всего три аршина земли. Вздор - три аршина земли нужно мертвому, а живому нужен весь земной шар. И особенно - писателю...
***
Замечательная есть строка в его записной книжке;
- Как я буду лежать в могиле один, так в сущности я и живу один.
Про московских "декадентов", как тогда называли их, он однажды сказал:
- Какие они декаденты, они здоровеннейшие мужики! Их бы в арестантские роты отдать...
{109}
***
Однажды он, в небольшой компании близких людей, поехал в Алупку и завтракал там в ресторане, был весел, много шутил. Вдруг из сидевших за соседним столом поднялся какой-то господин с бокалом в руке:
- Господа! Я предлагаю тост за присутствующего среди нас Антона Павловича, гордость нашей литературы, певца сумеречных настроений...
Побледнев, он встал и вышел.
Я приезжал, и случалось, что мы, сидя у него в кабинете, молчали все утро, просматривая газеты, которых он получал множество. Он говорил: "Давайте газеты читать и выуживать из провинциальной хроники темы для драм и водевилей".
Иногда он вдруг опускал газету, сбрасывал пенснэ и принимался тихо и сладко хохотать.
- Что такое вы прочли?
- Самарский купец Бабкин, - хохоча, отвечал он тонким голосом, завещал все свое состояние на памятник Гегелю.
- Вы шутите?
- Ей Богу, нет, Гегелю.
А то, опуская газету, внезапно спрашивал:
- Что вы обо мне будете писать в своих воспоминаниях?
- Это вы будете обо мне писать. Вы переживете меня.
- Да вы мне в дети годитесь.
- Все равно. В вас народная кровь.
- А в вас дворянская. Мужики и купцы страшно быстро вырождаются. Прочтите-ка мою повесть {110} "Три года". А потом вы же здоровеннейший мужчина, только худы очень, как хорошая борзая. Принимайте аппетитные капли и будете жить сто лет. Я пропишу вам нынче же, я ведь доктор. Ко мне сам Никодим Палыч Кондаков обращался, и я его вылечил. А в воспоминаниях обо мне не пишите, что я был "симпатичный талант и кристальной чистоты человек".
- Это про меня писали, - говорил я, - писали, будто я симпатичное дарование.
Он принимался хохотать с тем мучительным удовольствием, с которым он хохотал тогда, когда ему что-нибудь особенно нравилось.
- Постойте, а как про вас Короленко написал?
- Это не Короленко, а Златовратский. Про один из моих первых рассказов. Он написал, что этот рассказ "сделал бы честь и более крупному таланту".
Он со смехом падал головой на колени, потом надевал пенснэ и, глядя на меня зорко и весело, говорил:
- Все-таки это лучше, чем про меня писали. Только вот вам мой совет, вдруг прибавлял он: - перестаньте быть диллетантом, сделайтесь хоть немного мастеровым. Это очень скверно, как я должен был писать - из-за куска хлеба, но в некоторой мере обязательно надо быть мастеровым, а не ждать все время вдохновенья.
Потом, помолчав:
- А Короленке надо жене изменить, обязательно, чтобы начать лучше писать. А то он чересчур благороден. Помните, как вы мне рассказывали, что он до слез восхищался однажды стихами в "Русском богатстве" какого-то Вербова или Веткова, где описывались "волки реакции", обступившие певца, народного поэта, в поле, в страшную метель, и то, как он звучно ударил по струнам лиры, что волки в страхе разбежались? Это вы правду рассказывали?
- Честное слово, правду.
{111} - А кстати, вы знаете, что в Перми все извозчики похожи на Добролюбова?
- Вы не любите Добролюбова?
- Нет, люблю. Это же порядочные были люди. Не то, что Скабичевский, который писал, что я умру под забором от пьянства, так как у меня "искры Божьей нет".
- Вы знаете, - говорил я, - мне Скабичевский сказал однажды, что он за всю свою жизнь не видал, как растет рожь, и ни с одним мужиком не разговаривал.
- Ну, вот, вот, а всю жизнь про народ и про рассказы из народного быта писал!
***
Необыкновенно радовался он однажды, когда я рассказал ему, что наш сельский дьякон до крупинки съел как-то на именинах моего отца фунта два икры. Этой историей он начал свою повесть "В овраге".
Он любил повторять, что если человек не работает, не живет постоянно в художественной атмосфере, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным.
Иногда вынимал из стола свою записную книжку и, подняв лицо и блестя стеклами пенснэ, мотал ею в воздухе:
- Ровно сто сюжетов! Да-а, милсдарь! Не вам, молодым, чета! Работники! Хотите, парочку продам!
***
Иногда он разрешал себе вечерние прогулки. Раз возвращаемся с такой прогулки уже поздно. Он очень {112} устал, идет через силу, - за последние дни много смочил платков кровью, - молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо балкона, за парусиной которого свет и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит:
- А слыхали? Какой ужас! Бунина убили! В Аутке, у одной татарки!
Я останавливаюсь от изумления, а он быстро шепчет:
- Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убийстве Бунина!
***
Один писатель жаловался: "До слез стыдно, как слабо, плохо начал я писать!"
- Ах, что вы, что вы! - воскликнул он. - Это же чудесно - плохо начать! Поймите же, что, если у начинающего писателя сразу выходит все честь честью, ему крышка, пиши пропало!
И горячо стал доказывать, что рано и быстро созревают только люди способные, то есть не оригинальные, таланта в сущности лишенные, потому что способность равняется умению приспособляться и "живет она легко", а талант мучится, ища проявления себя.
{113}
V
Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спеша, без интонации, сказал:
- Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горький и Чехов.
***
Теперь он выделился. Но, думается, и до сих пор не понят, как следует: слишком своеобразный, сложный был человек.
***
- На одного умного полагается 1000 глупых, на одно умное слово приходится 1000 глупых, и эта тысяча заглушает. (Из записной книжки Чехова).
Его заглушали долго. До "Мужиков", далеко не лучшей его вещи, большая публика охотно читала его; но для нее он был только занятный рассказчик, автор "Винта", "Жалобной книги"... Люди "идейные" интересовались им, в общем, мало: признавали его талантливость, но серьезно на него не смотрели, - помню, как некоторые из них искренно хохотали надо мной, юнцом, когда я осмеливался сравнивать его с Гаршиным, Короленко, а были и такие, которые говорили, что и читать-то никогда не станут человека, начавшего писать под именем Чехонте: "Нельзя представить себе, говорили они, чтобы Толстой или {114} Тургенев решились заменить свое имя такой пошлой кличкой".