Сумерки божков
Сумерки божков читать книгу онлайн
В четвертый том вошел роман «Сумерки божков» (1908), документальной основой которого послужили реальные события в артистическом мире Москвы и Петербурга. В персонажах романа узнавали Ф. И. Шаляпина и М. Горького (Берлога), С И. Морозова (Хлебенный) и др.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он опомнился, заметив что Елена Сергеевна смотрит на него в упор странными и неласковыми глазами и с быстрым спокойствием театрального дипломата погасил энтузиазм свой шуткою:
— А впрочем, все сие вышесказанное еще предстоит привести в исполнение. Господин же Нордман, меня ожидающий, наверное, повесился от скуки на колосниках…[101] Хо-хо-хо-хо!.. Почему лечу вынимать его из петли!.. А rivederla, distintissima! [102]
* * *
Елена Сергеевна. Андрюша, ты недоволен мною?
Берлога. Недоволен, Елена.
Елена Сергеевна. За оперу Нордмана?
Берлога. За оперу Нордмана.
Елена Сергеевна. Мой милый друг, ты знаешь: никто не в силах дать больше того, что он сам имеет.
La plus belle fille du monde
Ne peut donner que ce qu'elle a
[103]
Во всяком случае, обещаю тебе: употреблю все усилия, чтобы не ударить лицом в грязь, и сделаю все, на что я в состоянии.
Берлога. Этого, Елена, не надо и обещать. Я знаю тебя. Ты не только не захочешь, — ты не умеешь, ты уже не можешь быть недобросовестною.
Елена Сергеевна. Но — тогда?!
Берлога. Я боюсь, что твоя добросовестность здесь обанкрутится. Я боюсь что того, на что ты в состоянии, мало для оперы Нордмана, Леля!
Елена Сергеевна. А! Это уж слишком, Андрей!
Берлога. Как тебе угодно. И — знаешь ли? Зачем начинать разговор? Ты хочешь петь Маргариту Трентскую, ты знаешь, как я об этом думаю, но поешь… Что же спорить? Мы друг друга не убедим… И, наконец, Мориц прав: если ты не будешь петь, опера Нордмана не может идти вовсе, заменить тебя некем.
Елена Сергеевна. Не очень-то лестен для меня этот компромисс твой, друг Андрей Викторович!
Берлога. Недоставало, чтобы я лгать и льстить начал.
Елена Сергеевна. Андрей! Я согласна: твой Нордман — огромный талант. Его опера — вещь исключительная, может быть, даже гениальная. Но бросать в глаза артистке, которая создавала образы Моцарта, Вагнера, Чайковского…[104]да! ты знаешь, ты не посмеешь отрицать, что я создавала! Сколько раз ты сам — со слезами на глазах — становился на колени пред моими созданиями?..
Берлога. Кто же спорит, Елена? Кто же спорит?
Елена Сергеевна. И после того бросать мне в глаза упрек, будто я не могу петь музыки господина Нордмана?! Это… я не знаю, как назвать! Это — каприз! Идолопоклонство пополам с самодурством! Это — безумие!
Берлога. Может быть, Елена. Но, если так, то ведь и все мое служение искусству — безумие. Я двадцать раз уже рассказывал тебе, почему я не пошел во врачи, учителя, адвокаты, ремесленники, но вот — сделался певцом…
Елена Сергеевна. Ну да, отлично помню: тебя толкнул в оперу «Слепой музыкант».[105]
Берлога. Да! «Слепой музыкант»! Великая поэма любви искусства к страдающему человечеству! Она объяснила мне, зачем нисходят в души наши таинственные дары художественного творчества, зачем вспыхивают святые огни талантов и как надо хранить и разжигать каждую драгоценную искру их на пользу и счастие ближнего. Она научила меня, что в человеке — нет ничего своего, и, чем лучше то, что в нем есть, тем меньше оно — его, тем больше принадлежит оно всем и должно служить всем. Человек должен отдать людям лучшее, что в нем есть! Этим строится и живет общество. Ты знаешь: я малый, способный довольно разносторонне. Рисовать, лепить, сочинить стихотворение — я все умею не хуже многих. В университете писал «блестящие» рефераты и вообще «подавал надежды». Я мог выбрать житейскую карьеру, какую хотел, — все пути мне были широко открыты. А я — артист, певец. Только певец. И горд, и счастлив тем, что я певец. И не хочу быть никем иным, как певцом. Понимаешь ли ты меня?
Елена Сергеевна. Понимаю очень хорошо. Потому что и я горда и счастлива. Я сама такая.
Берлога. Да, ты — такая. Ты думаешь об искусстве иначе, чем я, но ты — женщина призвания. Мы умеем понимать друг друга.
Елена Сергеевна. Пора научиться: мы неразлучны двенадцать лет. И сколько вместе пережито!
Берлога. Между нами было все человеческое. Мы были соперниками, подозрительными, недоверчивыми врагами…
Елена Сергеевна. Это прошло.
Берлога. Мы были любовниками…
Елена Сергеевна. Это прошло.
Берлога. Но не пройдет, не должно пройти то, что соединяет нас теперь: мы — сотрудники, мы — единомышленники, мы — творцы огромного общего дела…
Елена Сергеевна. Мы — друзья, Андрей, — слышишь? мы — друзья: вот чему не дай Бог пройти.
Берлога. Елена! Наше искусство — условное, испорченное, отравленное. В нем мало чистоты. Оно захватано грязными лапами. Миллионы людей десятками лет приучились видеть в нашем искусстве красивую забаву их праздности. Миллионы людей ищут в опере баюкающих звуков, сладких эмоций, интересного кейфа для правильного и успешного пищеварения. И эти миллионы людей находят тысячи других людей, называющих себя композиторами, музыкантами, певцами, покорно готовых по востребованию забавлять торжествующих свиней искусно сложенными звуками в желаемом размере и за соответственное вознаграждение.
Елена Сергеевна. Мы чисты от этого упрека, Андрей. Мы не ухаживали за публикою, не гнались за корыстью, не льстили толпе. Толпа пошла за нами, а не мы за толпой. Мы служили искусству, строгие и взыскательные к себе, как верующие жрецы. Нам не в чем укорять себя пред судом искусства.
Берлога. Ах, ты все об искусстве!
Елена Сергеевна. О чем же еще, Андрей?
Берлога. О людях, Елена! О людях — и только о людях! Проклят будь художник, который в самодовольном мастерстве забудет, что вокруг него страдают и ждут его помощи люди!
Елена Сергеевна. Мы делали, что могли.
Берлога. Да, мы делали, что могли, и, может быть, даже кое-что сделали.
Елена Сергеевна. Мы создали театр, который не имеет себе равных. Мы переломили публику, о которой ты говорил. Мы заставили уважать, как школу и храм, место, куда до нас приходили праздно глазеть, ловить ленивым слухом приятные мотивы, веселиться чужим искусным смехом и слегка щекотать свои нервы чужими искусными слезами. Мы переродили свое искусство, нам подражают, как учителям, во всей России, в Европе… Если ты называешь это «кое-что», только «кое-что», — ты болен гордостью! Чего еще, чего ты хочешь, Андрей?
Берлога. Когда, выгнанный из университета за политику, студент Андрей Берлога поступил на оперную сцену, горько и злобно издевались над ним бывшие товарищи, с которыми он мечтал искоренять зло мира, перестраивать правовой порядок, переоценивать ценности морали и общества… Толковал, мол, толковал ты, Берлога, о самоотречения, жертвах, о работе на общество, о здании будущего, был ты и социалист, и революционер, а сам — когда пришлось тебе туго — воспользовался глоткою своею семипушечною и ушел в артисты: сел бесполезным дармоедом на общественную шею! И — сколько раз, Елена, в начале своей карьеры обмирал я стыдом и страхом за себя в сомнениях, не правы ли они, не дармоед ли я и бездельник, не прихлебатель ли при толпе, которому платят деньги за широкое горло и мастерство более или менее искусно передразнивать других людей и чужие страсти? И — единственно в чем помогала мне найти свое оправдание взволнованная совесть, это — именно вера, что, сделавшись певцом, я исполнил долг призвания — отдал обществу лучшее, что во мне есть: мой голос и сценический талант. И теперь, значит, надо думать об одном: чтобы голосом и сценическим талантом работать на прогресс и развитие человечества, как литератор работает печатною мыслью, как оратор— словом, живописец — карандашом и кистью, скульптор — резцом… И фанатическая надежда, что — да! я могу это! — поднимала меня из отчаяния, и порою мне казалось, что в меня вселяется кто-то мудрый и могучий, высший меня, как Монблан выше Воробьевых гор, и что это он-то, неведомый, и гремит из меня теми нотами, которые создали мою славу.