Нравы Растеряевой улицы
Нравы Растеряевой улицы читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Приятный для Прохора Порфирыча субъект пробуждался в понедельник в какой-то совершенно неизвестной ему местности. Только самое тщательное напряжение разбитой "после вчерашнего" головы приводило его к заключению, что это или архиерейская дача, за пять верст от города, или Засека, за четырнадцать верст, или, наконец, родная улица и жена со слезами, упреками или поднятыми кулаками. Успокоившись насчет местности, бедная голова мастерового успевает тотчас же проклясть свое каторжное существование, дает самый решительный зарок не пить, подкрепляя это самою искреннею и самою страшною клятвою, и только выговаривает себе льготу на нынешний день, и то не пить, а опохмелиться. Такое богатство мыслей совершенно не соответствует внешнему виду мастерового: на нем нет ни шапки, ни чуйки, куда-то исчезли новенькие "коневые" сапоги, но почему-то уцелела одна только "жилетка". Мастеровой понимает это событие так: около него возились не воры-разбойники, а, быть может, первые друзья-приятели, которые, точно так же, как и он, проснулись с готовыми лопнуть головами и такие же полураздетые или раздетые совсем. Тот, кто оставил на мастеровом "жилетку", думал так: "Чай, и ему надо похмелиться-то чемнибудь!"
И пошел искать в другое место.
Сожаления о коневых сапогах и чуйке, терзания больной головы, проклятия мало-помалу исчезают в размышлениях над "жилеткой", и в особенности в сомнении относительно того, как на этот предмет посмотрит Данило Григорьич.
Полная, здоровая фигура Данилы Григорьича уже давнымдавно красуется на высоком кабацком крыльце. Поправляя на животе поясок, исписанный словами какой-то молитвы, он солидно раскланивается с "стоющими" людьми или, понимая смысл понедельника, принимается набивать стойку целыми ворохами переменок. Под этим именем разумеется всякая ношебная рвань, совершенно не годная ни для какого употребления: старые халаты, сто лет тому назад пущенные семинаристами в заклад и прошедшие огонь и воду, лишившись в житейской битве полы, рукавов, целого квадрата в спине и проч. Вся эта рвань предназначается для несчастных птиц понедельника, которые то и дело залетают сюда, оставляя в заклад чуйки, жилетки и облачаясь в это уродское тряпье для того, чтобы хоть в чем-нибудь добраться домой.
Весело похаживает Данило Григорьич; по временам он запевает какую-нибудь духовную песнь: "Господи, помилуй..."
или идет за перегородку, откуда скоро вместе с его смехом слышится захлебывающийся женский смех.
- Грех! - слышно за перегородкой.
- Эва!.. - басит Данило Григорьич.
На крыльце кто-то оступился от слишком быстрого вбега, и перед Данилою Григорьичем, солидно обдергивающим подол ситцевой рубахи, вырастает полуобнаженная и словно на морозе трясущаяся фигура. Данило Григорьич спокойно помещается за стойкой.
- Сдел-л... милость! - хрипит фигура, подсовывая жилетку, и более ничего не в силах сказать. - Сдел-л... милость!
- Покажь-ко, за что миловать-то еще?
Начинается самая мучительная ревизия всех дыр жилета.
Данило Григорьич трет его мокрым пальцем, рассматривает на свет, словно фальшивую бумажку.
- Сдел-л... милость! Ах ты, боже мой! а? - царапая всклокоченную голову, хрипит фигура. - Данило Григорьич!
Сдел-л милость... Ах т-ты, боже мой!
Мучитель швыряет жилет под стойку и говорит мастеровому, тыкая себя пальцем в грудь:
- Только един-ствен-но моя одна доброта!
- Отец!.. Да разве... Ах ты, боже мой!..
Данило Григорьич с сердцем откупоривает кривым шилом полштоф, с тем же ожесточением сует маленький стаканишко, склеенный и сургучом и замазкой, почему потерявший очень много в своем и без того незначительном объеме.
Ужас охватывает мастерового.
- Данило Григорьич! Побойся бога!
- Я говорю, истинно только из одной жалости... Поверь ты мне... Я с тебя бог знает чего не возьму божиться... Для того, что видеть я не могу этого вашего мучения!
- Данило Григорьич! Отец! Да ты что же это мне?..
Опять, стало быть, на неделю испорчен? Данило Григорьич!
Целовальник молча ставит полштоф на прежнее место.
- Данило Григорьич! - умоляя, хрипит мастеровой. - Ради самого господа бога... Данило Григорьич!
- Я теб-бе говорю, - хочешь, а не хочешь...
- Сто-сто-стой! Что ты? Сделай милость!.. Ах ты, господи...
- Для господа, я так полагаю, пьянствовать нигде не показано... Ну-кось, поправляйся махонькой.
Мастеровой долго смотрит на стаканишко с самым жестоким презрением, с горя плюет в сторону и наконец пьет...
Долго тянется молчание. Слышно хрустение соленого огурца.
- Нет, - говорит наконец мастеровой, немного опомнившись. - Я все гляжу, какова обчистка?..
- Спроворено по закону...
- А?.. Одну жилетку?.. Это как же будет?..
- Скажи еще за жилетку-то "слава богу"!
- И, ей-богу, скажешь!..
- Еще как скажешь-то...
- Ей-ей... Еще, слава богу, хоть жилетку оставили!.. Ах ты, боже мой!., а?.. Обчи-и-стка-а... ай-ай-ай... а?.. Кан-нёвые сапоги одни, - душа вон, - пять целковых, одни!.. Да ведь какой конь-то!..
- Эти, что ль?
Целовальник вынес из-за перегородки два сапога...
- Он-ни! он-ни!.. - завопил мастеровой, простирая руки. - Ах, братец ты мой!.. Как есть они самые.
- Ну, теперь не воротишь!..
- Где воротить!., не воротишь!
- Теперь нет!
- Теперь, избави бог, ни в жисть не вернуть... Они как есть!.. Обчистка!
Мастеровой развел руками.
- То-то и есть: говорил я тебе... ой, не больно конями-то своими вытанцовывай...
Идет долгое нравоучение.
- И опять же скажу, это на вас от господа бога попущение... Докуда вам мамоне угождать?.. - заключает целовальник.
Мастеровой вздыхает и скребет голову...
- Данило Григорьич! - умильно начинает он, голос его принимает какой-то сладкий оттенок. - Сделай милость!., маленькую!
Данила Григорьича охватывает гнев. Не отвечая, он в одну секунду успевает нарядить посетителя в переменку и за плечи ведет к двери.
- Маленькую! отец!
- Ступ-пай! Ступай с богом!
- Полрюмочки!
- Ступай-ступай!
- Как же быть-то?
- Думай!
- Думать? Ведь и то, пожалуй, надо думать...
- Дело твое!
- Надо думать!.. Ничего не поделаешь!..
Черной тучей вваливается мастеровой в свою лачугу и, не взглянув на омертвевшую жену, нетвердыми ногами направляется к кровати, предварительно с размаху налетая на угол печки и далеко отбрасывая пьяным телом люльку с ребенком, висящую тут же на покромках, прицепленных к потолку. Не успела жена всплеснуть руками, не успела сдавленным от ужаса голосом прошептать: "разбойник!" - как супруг ее, с каким-то ворчаньем бросившийся ничком на постель, уже заснул мертвым сном и храпел на всю лачугу. Испуганный этим храпом ребенок вздрагивал ногами и плакал. Оцепененье бедной бабы разрешается долгими слезами и причитаньями...
А муж все храпит... Наконец рыдающая жена решается на минуточку сходить к соседке. Наскоро рассказывает она приятельнице, в чем дело, занимает до вечера хлеба и тотчас же возвращается домой. Прямо под ноги ей бросаются из избы три собаки, с явными признаками молока на морде. Чуя погибель молока, припасенного ребенку, она делает торопливый шаг через порог и наталкивается на пустой сундук с отломанной крышкой; в сундуке нет платья, на стене нет старой чуйки, на кровати нет мужа, а люлька с ребенком описывает по избе чудовищные круги, попадая то в печку, то в стену. Окончательно убитая баба долго не может ничего сообразить и вдруг пускается вдогонку...
В это время муж ее с каким-то истинно артистическим азартом выделывает в дальнем конце улицы удивительные скачки: иногда он словно подплясывает, а вместе с ним пляшет и хвост женского платья, выбившегося из-под "переменки".
- Держи, держи!.. - голосит баба, путаясь в подоле отнявшимися и онемевшими ногами, - ах, ах, ах... Разбойник!